И вот у меня появилась возможность, которой я давно ждал и на которую крепко надеялся, — возможность окружить Вань Ли мягким, смиряющим влиянием, создать ему жизнь, способную воспитать в нем добрые чувства, то, чего не могли насадить в его душе ни мои поверхностные заботы, ни моя редкая ласка. Вань Ли поступил в школу китайского миссионера, умного и доброго священника, который заинтересовался мальчиком и — больше того — поверил в него. Я поселил своего подопечного в семье одной вдовы — матери веселой, хорошенькой дочки, двумя годами младше его. И этот веселый, приветливый, жизнерадостный и невинный ребенок сумел затронуть в натуре мальчика такие глубины, о существовании которых никто и не подозревал. Этот ребенок пробудил в нем отзывчивость, которую до сих пор не могли пробудить ни поучения окружающих, ни богословские проповеди.
Эти несколько месяцев, обещавшие дать в будущем такие плоды и обманувшие наши ожидания, принесли, должно быть, много счастья Вань Ли. Он боготворил свою маленькую подругу почти суеверно, но меньше, чем фарфорового языческого божка, но относился к ней гораздо ровнее. Ему доставляло огромное удовольствие провожать ее в школу, нести ее книжки — услуга, всегда сопряженная с опасностью, которой были чреваты встречи с его маленькими арийскими братьями.
Он мастерил для нее замечательные игрушки, вырезал из моркови и репы крохотные розы и тюльпаны, из дынных семечек — цыплят, делал веера и змеев и с особым искусством кроил из бумаги платья для кукол. А она, в свою очередь, играла ему на рояле и пела, обучала его всяким милым и тонким штучкам, известным только девочкам, подарила желтую ленточку в косу (считая, что желтое лучше всего идет к цвету его лица), читала вслух, показывала ему, чем он выгодно отличается от других мальчиков, наперекор всем обычаям повела его с собой в воскресную школу — и восторжествовала, как маленькая женщина. Мне хотелось бы добавить, что она обратила моего Вань Ли в христианскую веру и заставила отказаться от фарфоровых идолов, но я рассказываю правдивую историю, а девочке было довольно того, что она наделила его своей христианской добротой, не дав ему заметить, как он переменился. И так они жили тихо и мирно — маленькая христианка, носившая на круглой белой шейке золотой крестик, и смуглолицый маленький язычник, прятавший на груди уродливого фарфорового божка.
Из этого года, богатого событиями, два дня в Сан-Франциско запомнят надолго — те два дня, когда толпа его граждан напала на чужестранцев и убила их, невооруженных, беззащитных, только за то, что они чужаки, что они другой расы, что вера у них другая, цвет кожи другой, и работают они за любую плату, какую удается получить. Нашлись такие робкие общественные деятели, которые при виде всего этого решили, что настал конец света; нашлись и видные государственные мужи — я стыжусь назвать их здесь по именам, — которые начали подумывать, что раздел конституции, гарантирующий гражданские и религиозные свободы равно как гражданам страны, так и иностранцам, представляет собой ошибку. Но нашлись среди нас и смельчаки, которых нелегко было запугать, и в течение суток мы добились того, что робкие общественные деятели могли ломать руки в безопасности, а видные государственные мужи — высказывать свои сомнения, не причиняя другим вреда. И в разгар всех этих событий я получил от Хоп Сина записку с просьбой немедленно зайти к нему.
Его лавка была закрыта и охранялась от возможных нападений погромщиков сильным отрядом полиции. Хоп Син, невозмутимо спокойный, как всегда, отворил мне дверь, защищенную решеткой; но я заметил, что сегодня он еще серьезнее, чем обычно. Он молча взял меня за руку и провел к лестнице, по которой мы спустились в слабо освещенный подвал. На полу там лежало что-то, покрытое шалью. Когда я подошел, Хоп Син быстро сдернул ее и открыл моим глазам мертвого язычника Вань Ли!
Мертвого, уважаемые друзья, мертвого! Убитого на улицах Сан-Франциско в год от рождества христова 1869-й толпой мальчишек и учеников христианской школы, закидавших его камнями!
Благоговейно положив руку ему на грудь, я почувствовал там под шелковой блузой какие-то осколки. Я вопросительно посмотрел на Хоп Сина. Он нагнулся, расправил складки шелка и вынул из-под них что-то, улыбнувшись горькой улыбкой, которую мне впервые пришлось увидеть на лице этого почтенного язычника.
Это был фарфоровый божок Вань Ли, разбитый камнем, брошенным рукой христианского изувера!
Перевод Н. Волжиной
ОЧЕРКИ, ЛЕГЕНДЫ, ПАРОДИИ
НОЧЬ В УИНГДЭМЕ
Весь день я тупо трясся в почтовой карете, а когда в ночной тьме мы достигли аркадийской деревушки Уингдэм, почувствовал, что дальше ехать не в силах, и выбрался из кареты в крайне мрачном и диспепсическом расположении духа. Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что я все еще испытывал гнетущее воздействие пирога с загадочной начинкой и подслащенного раствора углекислоты, который хозяин трактира «На полпути» величал «лимонадом с содовой». Даже проделки бравого почтальона, который знал по имени всех и вся и рассыпал с козел целый фейерверк писем, газет и свертков, ноги которого то и дело приходили в опасное соседство с колесами, когда он с полным хладнокровием соскакивал с подножки и снова на нее вскакивал, пока мы мчались во весь опор, который учтивостью, энергией и неизмеримой дорожной опытностью повергал нас, пассажиров, в завистливое молчание и который в настоящую минуту беседовал сразу с несколькими лицами, занимаясь в то же время еще каким-то делом, — даже это было не в силах заинтересовать меня. И я мрачно стоял, судорожно сжимая свой плед и саквояж, и глядел вслед покатившейся карете: бравый почтальон висел, зацепившись ногой за козлы и прикуривая сигару от трубки бегущего рядом лакея. Потом я повернулся к входу в уингдэмскую гостиницу «Трезвость».
Возможно, дело было в погоде, а возможно, в пироге, но во всяком случае гостиница не произвела на меня благоприятного впечатления. А может быть, роковую роль сыграла вывеска, растянувшаяся во всю длину фасада, с буквой под каждым окном, отчего постояльцы, выглядывавшие из них, имели чрезвычайно нелепый вид. Да и слово «трезвость» всегда ассоциировалось для меня с сухарями и жиденьким чаем. Такую вывеску нельзя было назвать заманчивой. Впрочем, этой гостинице больше всего пошла бы вывеска «Полное воздержание», ибо ничто в ней не пьянило и не чаровало чувства. Ее зодчий, несомненно, был певцом уныния. Величиной она настолько превосходила остальные дома поселка, что уже не казалась уютным убежищем от тьмы и непогоды. Она была по-неприятному новой. В ней еще стоял запах лесной сырости, подперченный сосновым ароматом. Оскверненная, но не покорившаяся природа все еще исходила круглыми липкими слезками смолы на дверных и оконных наличниках. Мне пришло в голову, что жить здесь — все равно что жить под открытом небом. Когда я вошел, из длинного зала высыпали постояльцы и принялись жевать, курить и нюхать табак, очевидно, чтобы избавиться от какого-то неприятного вкуса во рту. Трое-четверо поспешили устроиться у камина и, закинув ноги на стул соседа, с безмолвной покорностью отдались ощущению тяжести в желудке. Памятуя о давешнем пироге, я отклонил приглашение хозяина поужинать, однако послушно побрел за ним в гостиную. Содержатель гостиницы был великолепным и весьма бородатым образчиком животной натуры. Он напомнил мне не то персонаж, не то строку из какой-то пьесы. И, сидя у огня, я молча пытался сообразить, что бы такое это могло быть, и уже пробирался прихотливыми тропинками памяти в запутанное прошлое, когда в дверях показалась худенькая невысокая женщина и, тяжело опираясь о косяк, позвала усталым голосом:
— Муженек!
Хозяин повернулся к ней, и тут-то перед моим мысленным взором вспыхнуло искомое воспоминание, одна строчка белых стихов. Она гласила: «Две души с единой мыслью, два сердца, что бьются, как одно».
Да, это были Ингомар и Партения[28], его жена. Я тут же придумал трагедии новый финал. Ингомар увез Партению обратно в горы и открыл гостиницу для германцев, обитавших там в значительном числе. Бедняжка Партения преждевременно увяла, выполняя всю черную работу «без прислуги». Она обзавелась двумя «юными варварами»: сыном и дочерью. Она поблекла, но все еще была красива.