Литмир - Электронная Библиотека

— Знаю, — отозвался Кешка, — хозяйка хоть бы помелом прошлась. Видать, с прошлого году не метено.

— Не то, — сказал урядник и набил длинную трубку, — возят с того берега…

— Что возят?

— Думается мне, порох.

— Это зачем?

Урядник выразительно указал пальцем через плечо в южную сторону.

— Немирным, — пояснил он.

— Что ж вы молчите?

— Начальство знает. — И урядник перевёл разговор на «линейные» события прошлого года.

Кешка доложил об этом разговоре прапорщику. Но тот сердито мотнул головой и, завернувшись в бурку, отправился на берег. Кешка издали видел, как прапорщик сидит на камне и глядит на море.

Лермонтов видел море впервые в жизни. Он слушал неумолчную песню волн и равномерный плеск прибоя. Свежий ветер приносил горьковатый запах водорослей. Простор был без конца, без края. В нём не было ничего от пыльного, тяжкого хаоса земли. Не было ни человеческих голосов, ни звука барабанов, ни военной команды, ни топота сапог. Лермонтов чувствовал себя словно гостем волн. А они всё бежали, бежали ему навстречу, не зная над собой ничьей воли, не зная ни препятствий, ни рытвин, ни ухабов.

Кешка услышал откуда-то сверху доносящийся женский голос. Голос пел песню, не похожую на обычные девичьи запевки. В ней говорилось про бурю и про лодку, про тёмную ночь и про буйную головушку. «Вишь, какова песня-то», — подумал Кешка и посмотрел на прапорщика. Тот сидел не шевелясь, словно заколдованный.

Мелодия этой песни была сложная — то медлительно-тоскливая, замирающая на верхах, то бурная и дерзкая, словно вызов, брошенный враждебной силе. Иногда песня обрывалась. Тогда слышен был тревояшый накат волн, бьющихся о берег. Ветер крепчал с каждой минутой. И тот же ветер нёс с собой девичий голос:

Как по вольной волюшке —
По зелену морю,
Ходят всё кораблики
Белопарусники…

Прапорщик оставался неподвижным. У него была привычка прислушиваться к отдалённым, иногда неясным звукам, которые прибегали, словно из другого мира, — то это был вой ветра в горном ущелье, то отдалённый клёкот орла, то шум падающей воды. В такие минуты беспокойные глаза его замирали, и он погружался в глубокое раздумье, подперев голову рукой. Ему хотелось быть в небе с орлом, в море с лодочниками…

Черноморские рыбачки поют совсем не так, как в столичных залах. Там исполняют готовую музыку для слушателей. Здесь, на Кавказе, девушки поют для себя, для своего настроения, по своей охоте, не заботясь о слушателях. Они не могут молчать, потому что самый воздух их вольной жизни насыщен чем-то, из чего рождается песня. «Плоха та девка, которая никогда не поёт» — это прапорщик не раз слышал на линии.

И самому прапорщику хотелось запеть. Но, боже мой, не петь же здесь из опер!

Песня кончилась, и он остался один. Так было и в Петербурге, где он слушал на сцене гимн восставших рыбаков. Так было и здесь, на границе, скованной барабаном России, где рядом шевелилась скрытая, чужая, недоступная ему жизнь береговых старожилов.

Вечером Лермонтов приказал Кешке согреть чайник и сел к столу с трубкой и с бумагами. Лицо у него было нахмуренное, губы сжаты. «Эге, и ему не нравится, — подумал денщик, — а то ведь всё улыбался да музыку свистал. Пойти, что ли, за хворостом? У них и плетень-то давно спалили — что за народ!»

Кешка подал прапорщику чайник и улёгся на солому спать. Но проспал он недолго. Его разбудил прапорщик.

— Послушай, — сказал Лермонтов, — я пойду на берег, поброжу у моря. А ты дожидайся моего возвращения, да не храпи тут, успеешь выспаться.

— Слушаю, ваше благородие, — машинально ответил Кешка.

На всякий случай казак зарядил ружьё, укрепил свечу на тарелке и уселся на пол спиной к стене, поставив ружьё между коленями. Сначала ему казалось, что он слышит всё ту же песню про тёмную ночь и про буйную головушку. Но теперь пел её прапорщик. Потом всё смолкло, и только равномерные вздохи прибоя нарушали тишину.

Сидя спиной к стене, глядя на огонёк свечи и слушая ночной прибой, трудно удержаться от дремоты. Вдобавок Кешке не нравились и хата, и Царицыха, и то, что прапорщик ушёл ночью, и вся Тамань в целом. Сначала он пробовал мурлыкать под нос «не по-здешнему», а так, как полагается по-станичному: «Что у нас-то было во зелёном саду, что под яблоней было, яблоней кудрявою…» Но вскоре голова его упала на грудь, сон одолел его.

Разбудил денщика толчок в плечо.

— Что ты спишь, тетеря? — услышал он голос прапорщика. — Так ли положено вести себя часовому?

Кешка вскочил.

— Эх ты, курица! — горько сказал Лермонтов. — Пока ты спал, как новорождённый, нас ведь обокрали!

И в самом деле, почти все вещи прапорщика пропали: и шкатулка, и оружие, и, что хуже всего, письма, которые он вёз своему сослуживцу Мартынову от его родителей из Пятигорска.

— А ведь я докладывал, ваше благородие, — угрюмо сказал Кешка, — что здесь порох возят…

Лермонтов посмотрел на него значительно.

— Да, Кешка, — сказал он, — кажется, и порох.

— Так что, не доложить ли по начальству?

— Нет, — отвечал Лермонтов, — какое нам дело до них? Мы проезжие.

* * *

На обратном пути прапорщик всю дорогу молчал. Видать было, что происшествие в Тамани на него подействовало сильнее, чем поначалу казалось Кешке.

— Разбойники, ваше благородие, вся эта Тамань.

— Думаешь!

— Да разве ж нет?

— Вольные люди, — сказал вдруг Лермонтов, — а мы с тобой им чуть не помешали. Эх, не то, всё не то!

Он стал смотреть на дорогу и тихо запел, как бы про себя:

Как по вольной волюшке —
По зелену морю,
Ходят всё кораблики
Белопарусники…

— И что в этой песне хорошего, ваше благородие? — не выдержал Кешка.

— Что хорошего? — промолвил Лермонтов, не глядя на казака. — В ней музыка моего сердца. Понятно тебе, друг Иннокентий?

* * *

В 1850 году Михаилу Виельгорскому было 62 года. Пышные его кудри побелели, щёки обвисли, но на смугловатом лице всё так же блестели молодые, неуёмные глаза.

Гостей в его большом доме стало меньше. Но всё так же проводил он долгие зимние вечера у фортепиано. Всё так же были расставлены в большом зале пюпитры и со стен глядели на него лица именитых гостей: Пушкина, Жуковского, Грибоедова, Шумана, Берлиоза, Глинки, Лермонтова.

Лермонтов бывал здесь. Однажды он слушал здесь квартет, в котором играл Матвей Виельгорский. Весь вечер этот странный человек с презрительной складкой губ провёл в молчании, подперев рукой подбородок. Старший Виельгорский торжествующе поглядывал на брата: «Не я ли угадал, что в нём дремлет музыка?»…

— Музыка? — сказал Матвей. — Да это и есть воля…

Матвей Виельгорский узнал о смерти Лермонтова на светском обеде. Новость сообщали шёпотом:

— Говорят… у Мишеля Лермонтова была неудачная дуэль на Кавказе… Нет, не ранен, убит… Впрочем…

«Впрочем» значило только то, что о смерти Лермонтова следует и в дальнейшем говорить шёпотом.

С тех пор прошло девять лет… Михаил Виельгорский сидел у фортепиано, брал аккорды и писал карандашом по нотной бумаге. Матвей, заложив руки за спину, прохаживался по залу от портрета к портрету.

— Послушай, Матвей, — сказал Михаил и заиграл.

Это был романс «Отчего?», который вскоре обошёл все концертные залы и жил долго, пока его не вытеснил другой, новый, с музыкой Даргомыжского.

— Мило, — сказал Матвей, — поздравляю с удачей, дружок.

— Нет, послушай, в самом деле?..

— В самом деле, и хорошо и задушевно.

— Слова таковы… У этого человека мелодия таилась в любом стихотворении. Послушай:

18
{"b":"261162","o":1}