Литмир - Электронная Библиотека

Вдруг кто-то дернул Янку за рукав; он мгновенно очнулся, разбуженный от своих милых сердцу воспоминаний, окрашенных горечью.

— Дядь Вань! — обратился к нему подбежавший Митрась. — Что такое «запынився»?

— Ась? — переспросил дядька. — А-а! Остановился.

Мальчик вырос далеко от этих мест и не знал полесского наречия. Смышленый и сообразительный, он с самого начала понимал почти все, если, конечно, говорить не слишком быстро. Но он прошел с дядькой через всю Белоруссию, от Смоленска до самого Буга, где, что ни весь — везде речь немного иная, и к концу пути в голове у Митраньки образовалась совершенная словесная путаница. А многие слова и выражения до сих пор ставят его в тупик, как, например, вот это «запынився».

Не так давно Митрась поделился с дядькой своими впечатлениями:

— Я вот гляжу, дядь Вань, народ-то в вашей земле почти тот же, что и у нас, а речь иная, и жизнь иная. Даже вот хлеб не тот.

— Ну надо думать, не тот, что у вас, — согласился Горюнец. — У нас и закваска другая. А какой, однако, хлеб тебе лучше кажется: наш али ваш?

— Да как же я, дядь Вань, знать могу? — повесил голову мальчик. — Мне ведь свежего хлеба и не давали почти, все больше черствый…

Ну да ничего, сегодня поест вволю свежего!

А где же, однако, Митрась? Ага, вон он, на дворе, с ним Вася и Хведька, волокут в хату широкие круглые чурбаны, еще не расколотые на дрова. Смекалистый хлопчик, нашел, куда гостей посадить, молодец!

Леська на таком же чурбане пристроилась рядом с Горюнцом, сидевшем на табуретке, прижалась щекой к его рукаву. Рукав теплый, на ощупь приятный, от него тянет сухой горьковатой полынью — рубаха невесть сколько времени пролежала в этой полыни где-то на дне сундука. Рубаху эту Леська хорошо знает: еще тетка Агриппина вышивала на ней алые цветы, черные листья да завитушки. В этой рубахе, бывало, красовался по праздникам Ясь перед деревенскими девчатами, когда еще только начинал ухаживать за Кулиной…

И стало девчонке горько: нет уже милой Агриппины, к которой она еще больше привязалась за эти годы: общая боль утраты сроднила их. Почему же так несправедлив Господь? Почему он всегда первыми призывает самых добрых и славных, без которых другие теряют опору? Самому, видно, нужны. А сколько на свете тех, кто не нужен никому, даже самим себе, которые уже и сами не живут, и чужой век заедают — тех он не спешит брать к себе! Вот хотя бы та же бабка Алена, Рыгорова бабушка или даже прабабушка, которой уже под сто. Янка говорит, что с самого младенчества знал ее уже глубокой старухой, и с тех пор она нисколько не изменилась, разве что еще больше выжила из ума.

Бабка Алена почти всегда сидит дома, где-нибудь на печи; в Рыгоровой хате от нее стоит такой томный дух, что окна по целым дням приходится держать открытыми настежь. А каково там бывает зимой, когда окна не откроешь!

Иногда бабка выбирается из хаты и ковыляет по деревне, и тогда беспечно игравшие на улице ребятишки тут же кидаются врассыпную. И хорошо делают: чуть зазеваешься — тут же подберется, ухватит своими жуткими скрюченными пальцами, холодными как лед, и зашамкает беззубым ртом что-то непонятное: не то угрозу, не то пророчество.

Ничего не знает Леська ужаснее и безобразнее этой старухи: лицо у нее похоже на комок грязи, рот глубоко запал, дряблая кожа вся в черных рябинах, а глаза совсем выцвели, слезятся, но сверлят при этом, словно безумные…

И все же, несмотря на отвращение, Леське от всей души ее жаль, а еще больше страшно за себя: что, если и она вот так же заживется на свете и будет мотаться, словно довесок: и самой уже жизнь не в жизнь, и людям от тебя одна маета.

Страшно девчонке от этих мыслей, и она крепче прижалась к своему Ясю. Он почувствовал это: шевельнул рукой, погладил ее по спине, приобнял за плечо, но все так лениво, почти равнодушно. Нет, видно, не тот уже Ясь: замкнулся он, остыл, отдалился. Какие-то свои у него теперь думы, тайные, невеселые. Да и сама она, видно, теперь не так уж ему и нужна: у него теперь своя жизнь…

Залаял Гайдук; слышно было — кто-то пробежал через двор. В горницу, хлопнув дверью в сенях, влетел какой-то парень. Постоял у входа, повертел по сторонам кучерявой головой на тонкой шее и вдруг, сорвавшись с места, кинулся Янке на грудь, изо всех сил сжал длинными руками.

— Тише, тише, Панасе! Задушишь! — отстранил его Горюнец.

Апанас наконец разжал объятия и повернулся лицом к остальным.

— Здорово, хлопцы! Эбьен! — приветствовал он всех сразу.

На него устремились недоверчивые, насмешливые взгляды. Леська вдруг вся сжалась, напружинилась, будто испуганная лань, в любую минуту готовая метнуться прочь, и глядела на него расширенными глазами, ожидая какого-то подвоха. Панька остановился против нее, поглядел в упор, а потом состроил презрительную гримасу:

— Послушай, отвернись, а? Бесит меня твоя рожа!

Тут он растопырил два пальца, направляя их девчонке в глаза. Та крепко зажмурилась, жалко наморщив лицо. Панька, видимо, собирался в последнюю секунду свернуть в сторону и провести свою «козу» возле самого ее виска, но тут Горюнец подставил на его пути руку, заслонив ею девочку.

— Вот что, друг мой, — сказал он сурово, — здесь тебе не твои Островичи и даже не Голодай-Слезы. А потому коли пришел, то уж будь ласков тихо сидеть и девчат не обижать. А не то сам знаешь — я два раза не повторяю!

Говорил он спокойно и вполне миролюбиво, однако Панька от этих слов почему-то съежился и притих. Весь вечер он просидел смирно, никому не доставляя хлопот, что было для него, мягко говоря, нетипично. Леську, однако, все равно коробило его присутствие, она чувствовала себя неуютно от его недобро бегающих глазок и особенно оттого, что время от времени он казал ей из-под стола крепкий кулак.

— Зачем ты его позвал? — шепотом укорила она друга.

— А я его и не звал, он сам завалился, — пожал плечами Ясь. — Ты же знаешь, для него никакие законы не писаны. Быстро же у нас, однако, слухи ходят! — подивился он. — Ну да ладно, нехай себе сидит, раз пришел!

За окном было еще светло, но хата уже наполнилась полумраком. Однако никто и не думал вздувать огонь, предпочитая сидеть в полутьме. Гости почти все уже разошлись по домам, осталось всего человек пять, да и те были уже немного не в себе. Выпили самую малость, на большее Горюнцовой горелки бы просто не хватило — всю, что была, осушили на Агриппининых поминках. Хорошо, хоть один бочонок каким-то чудом Леська ухоронила, закопала под навесом в остатки прошлогоднего сена; берегла, видно, на такой вот случай.

И досталось-то всем дай-то бог калишки по две, однако кровь от них горячо разлилась по телу, головы слегка затуманило и не хотелось думать уже ни о чем. Даже у всегда сдержанного дядьки Рыгора немного развязался язык. Поднял он чуть отяжелевшую голову, повел по сторонам заблестевшими глазами и вдруг с веселой тоской в голосе воскликнул:

— Эх, Граня, Граня! И не видишь ты, кто сидит теперь у тебя за столом! Не дождалась ты, милая, а сердце правду вещало…

Горюнец вздрогнул, слыша эти слова; он знал, что рвалось наружу из самой глубины зачерствелого Рыгорова сердца и чего тот не мог, не имел права высказать. Янка встревоженно повел глазами вокруг: не заметил ли кто еще Рыгорову неосторожность, не догадался ли? Но нет, как будто все тихо. Взор его бегло мелькнул по хате, по лицам немногих оставшихся, скользнул в темный угол, где давно уже сидели, прижавшись друг к другу, Митрась и Леська, только мерцали в полумраке их очи.

Горюнец тряхнул головой, разгоняя хмель. Он ощущал себя почти трезвым, только щеки возбужденно горели, да порой тяжело клонило голову.

   Оженила мати
   Молодого сына,
   Молодой невестки
   Невзлюбила… —

затянул он мягким глубоким голосом нерадостную старую песню. Рядом высоко и звонко подхватил Вася Кочет, глуховатым баском подтянул дядька Рыгор:

5
{"b":"259415","o":1}