Но гайдучье племя, озлобленное на этих независимых гордых людей еще пуще своих господ, если встречало где одинокого длымчанина, зверски на нем отыгрывалось, с особенным же удовольствием — на детях и молодых женщинах. Взрослых же мужчин задевать опасались, даже если попадался один длымчанин на пятерых гайдуков, ибо знали, что мужик дорого продаст свою жизнь и хоть одному гаду непременно отшибет печенки.
Тут надо сказать, что длымчане славились по всей округе еще и своей особой наукой тайного боя — целой системой приемов и захватов, которым отцы и старшие братья добросовестно обучали совсем еще юных подлетков. При этом все длымчане были намертво связаны негласной клятвой: никому со стороны не показывать ни единого приема, ни единой подсечки, чтобы, упаси Господи, не оказалось тайное знание в руках лютых недругов. Даже своих же соседских мальчишек запрещено было посвящать в заветные тайны — разве что в самом последнем случае, если у мальца не осталось ни брата, ни отца, ни дяди — никого, способного обучить. Митрась уже знал, что его дядю Ваню тайному бою обучал отец, а после его гибели взялся доучивать дядька Рыгор. А скоро, очень скоро придет время, когда и самого Митрася дядя Ваня будет учить хитрой науке: как голыми руками защититься от вооруженного недруга.
Кое-что Митрась, конечно, знал об этом уже и сейчас — слыхал от дружков-проказников, которые, хоть и не показывали ничего вживе, однако ж болтали охотно. Главным в этой науке было то, чтобы как следует проучить обидчика, возможно, даже серьезно изувечить, но при этом ни в коем случае не убить. Последнее, впрочем, исходило отнюдь не из жалости или милодушия; ни о какой жалости к лиходею даже речи быть не могло. Чего стоил, к примеру, жуткий захват, которым издревле защищались от сабли, а позднее — от нагайки; этим захватом рука просто выламывалась из плечевого сустава, после чего вражина надолго оставался калекой, если не на всю жизнь.
Нет, соль здесь была в другом. Дело в том, что корень этой тайной науки крылся в тех суровых годах, когда селянин перед любым шляхтичем был беззащитен и, хуже того — бесправен. Шляхтич мог невозбранно убить селянина, обесчестить его жену или дочку, угнать или порезать скот, в то время как селянину за убийство шляхтича полагалась самая жестокая казнь. Более того, селянам даже оружие запрещалось держать в домах. Да что там оружие: сапоги на железных подковах — и те были под суровым запретом. Пожалуй, что и топоры с вилами поотнимал бы у них шляхетский закон, кабы те в работе не нужны были. Вот и сыскали длымчане себе лазейку: убить, мол, не убьем, да и в обиду себя не дадим! А судов длымчане не боялись. Да и то сказать: какой шляхтич, с его-то безмерным гонором, судиться станет, что его, орла и героя, какой-то мужик сиволапый голыми руками заломал! Его в любом суде на смех поднимут, а доблестные предки со сраму в своих гробах перевернутся!
А впрочем, наука тайного боя никого не обязывала защищаться непременно голыми руками; можно было драться и палкой, и камнем, и даже метнуть горсть песку в глаза недругу — оказался бы только под рукой песок, да нашлось бы время за ним нагнуться. Голыми руками защититься можно от одного злодея, но вот когда на тебя дружно навалится целый гурт — тут-то и выручала хорошая крепкая палка. В этом, кстати, состояло особое искусство: хитро вращая ею кругом себя, обезоруживать недругов, вырывать нагайки из гайдуцких рук, подцепляя и наматывая на палку их ременные плети. И любой длымский хлопец-подлеток, прежде чем будет признан за взрослого, должен пройти нелегкие испытания. Молодые мужики и старшие хлопцы уводили его в лес и там, не щадя, пытали, насколько хорошо усвоил он дедовскую науку. За испытаниями наблюдал особый «батька», выбранный из числа взрослых длымчан и призванный следить, чтобы все шло по чести, чтобы испытуемый показал все свое умение, да при этом чтобы взрослые здоровые ухари — чем бес не шутит? — не изувечили бы парнишку. Возраст «батьки» значения не имел: ему могло быть и семнадцать лет, и семьдесят, лишь бы знал как следует заветную науку да имел бы спокойный и твердый разум. Кроме того, на испытания не допускались ни близкие родичи, ни заклятые враги испытуемого.
Хведьку Горбыля должны были пытать на будущий год, и он со всей ответственностью готовился к этому великому дню; во всяком случае, напускал на себя большую важность и много рассказывал о тайной науке и длымских героях далекого и недавнего прошлого, что в одиночку отбивались от целой своры гайдуков — и конечно же, все они сплошь происходили из достойного и славного рода Горбылей. Петушился он, разумеется, прежде всего перед Митрасем — свои-то хлопцы и так давно все знали. Однако же, когда Митрась попросил его показать хоть что-нибудь из дедовской науки, Хведька со всей солидной важностью ответил:
— Нет-нет, это тебе не в бирюльки играть и не в жалейку свистеть! Тут знаешь что мне будет, если хоть самая малость за околицу выйдет? Не знаешь? А я про то и знать не хочу!
Сколько просил Митрась и дядьку, чтобы тот обучал его понемножку заветной науке, да только Горюнец не то чтобы не хотел, а все как-то отмахивался:
— Ты погоди, Митрасю, вот в поле управимся, по осени с тобой и займемся…
Девочек тайному бою не обучали; и не только потому, что не женское это дело — кости ломать, но прежде всего по той причине, что большая часть приемов была разработана именно для мужчины приличного роста и немалой силы, с длинными руками и ногами и цепкими, длинными, ухватистыми пальцами. Таким образом, в женских или девичьих руках эти приемы оказались бы попросту бесполезны. Вот почему, к примеру, Леська, собираясь по грибы, по ягоды, или, поздней осенью, за терном, всегда брала с собой нож — если не для пользы, то хотя бы для храбрости.
А впрочем, все они понимали, что коли и впрямь дойдет до беды — не спасут ни быстрые ноги, ни острые когти, да и нож не всегда выручит. А потому длымские дети с самых пеленок привыкали себя беречь, в лесу ежеминутно помнили о грозящей опасности и великолепно умели прятаться при первом же подозрительном шорохе.
Кстати говоря, трагедии случались не столь и часто. И последней жертвой гайдуцких изуверств пала отнюдь не девушка. Это был дед Василь, кроткий и добрый старик, любимец всей детворы на селе. Его нашли уже мертвым; маленькое, щуплое тело старика, все иссеченное багровыми рубцами, скрутила предсмертная судорога, страшно застывшее лицо посинело, изодранная в клочья одежда пропиталась кровью. И самое жуткое — судорожно скрюченные холодные пальцы мертвой хваткой зажали светло-оранжевый, чистый и гладкий кленовый листок с зелеными прожилками.
Но Митрась еще не научился смотреть на это серьезно: деда Василя он не знал, гайдуков никогда не видел, и они покамест казались ему немногим страшнее, нежели бродяги в ночлежке. А потому все эти полные ненависти рассказы воспринимал просто как страшную сказку, от которой, может быть, и не заснешь ночью, но в которую трудно всерьез поверить.
А однажды зашел в Горюнцову хату Хведька Ножки-на вису.
— Ясю, — обратился он к хозяину (Хведька помнил его еще подростком и потому обращался с ним без церемоний), — отпусти Митраньку с нами в ночное, а?
Дело в том, что Митрась уже не раз просил Хведьку взять его как-нибудь в ночное. Он не раз видел, как длымские ребята, сжав коленями вспотевшие, ходуном ходящие конские бока, птицами летели в ночное. Иногда они проносились совсем близко, опахнув его кисловатым ветром конского пота, и мальчик с завистью провожал их глазами. Он знал, что его дядя Ваня в свое время в ночное ездил, однако приемыша никогда не посылал, а свою Буланку, стреножив, выпускал пастись где-нибудь поближе к дому. Митрась плохо еще ездил верхом, и Горюнец беспокоился, что мальчишка упадет с лошади и убьется.
Но вчера, когда они вдвоем сидели у ворот, мимо них, верхом на гнедом жеребце с веющей по ветру черной гривой, промчалась Леська. Глаза у нее блестели, щеки распылались, по ветру пушистой змеей вилась темная прядь. Панева высоко взбилась вместе с рубашкой, оголив ноги выше колен. Пальцы ног и лодыжки у нее были совсем темные, а на икрах чем выше, тем светлее, бледнее становился загар. Колени же, обычно закрытые от солнца подолом, но смугловатые от природы, отливали нетронутой нежно-палевой желтизной, а теперь в лучах закатного солнца казались розовыми.