Самсонов собрал родню, допытывался, кто писал. Дознаться не мог. А ночью проник к хозяину Осип и шепнул, что селькор — дедушка Филарет.
— Ты чего это, оборотень? — Самсонов вроде даже растерялся. — Своих топишь?
На другой день позвал Филарета, посадил против себя, медленно сатанея, стал проверять долговую книгу, да вдруг притянул за оба уха, поцеловал крепко да как вдарит с полного замаха. Дедушка свалился набок вместе со стулом.
После кончины дедушки Филарета работники Самсонова решили Осипа извести. Он почуял опасность, убежал в город и поселился при школе. Там учился и жил как бы за сторожа.
Кроме Осипа, в каменном доме школы проживала учительница по родной литературе, старая дева Вера Семеновна. Слабость ее заключалась в застенчивости. Она и замуж не вышла, наверное, от застенчивости. Оглядевшись на новом месте, Осип повадился к ней, угадывая ко времени, когда она пила чай, забеленный молоком. В просторной ее комнате осталась память отца, бывшего директора этой самой школы, — четыре шведских шкафа, забитых книгами.
Вера Семеновна жалела Осипа и за то, что он сирота, и за то, что левша, и за то, что плохо учится.
Однажды, смущаясь и краснея, она спросила, не брал ли он случайно шестнадцатый том энциклопедии Гранат. Осип усмехнулся половиной рта, допил чай, сказал: «Вон их сколько еще стоит Гранатов», — и вышел. Книги продолжали исчезать. Положение становилось мучительным. Запирать комнату Вера Семеновна не смела. Мальчик мог обидеться. А напрямик обозвать сына красного партизана вором она была не в силах.
Наконец ей показалось, что выход найден.
— Осип, — сказала она торжественно. — Ты уже вырос, подкован. Пора подумать о комсомоле.
Рождение нового члена Коммунистического Союза Молодежи Вера Семеновна отпраздновала с цветами и с бутылкой «Абрау-Дюрсо». Подняв старинный бокал, она сказала:
— Я верю, Осип, что отныне ты будешь достойно нести на груди значок КИМа и не запятнаешь его дурными поступками, — и покраснела.
На другой день пропали еще две книги.
Вечером, когда Вера Семеновна проверяла тетради, к ней постучался незнакомый молодой человек в красных штиблетах. Он показал удостоверение, которое Вера Семеновна из деликатности не стала читать, достал из портфеля третий том монографии Шильдера об Александре Первом и спросил:
— Ваша?
Вера Семеновна бросилась к шкафу. Третьего тома недоставало. В глубине души она обрадовалась: очевидно, Осипа поймали на базаре, и теперь будет хоть какая-нибудь точка.
— Вредная у вас литература, — пояснил молодой человек.
Она открыла рот, чтобы объясниться, но молодой человек повысил голос:
— И еще, гражданка, довольно совестно педагогу гонять учеников на толкучку. Если вам не хватает получки, подайте заявление на взаимопомощь.
На другой день Вера Семеновна вызвала Осипа с урока и спросила, ломая пальцы:
— Как у тебя повернулся язык вводить в заблуждение представителя власти? Зачем ты сказал, что я посылаю тебя продавать книги?
Он ухмыльнулся.
— А как же… Не скажешь, из комсомола попрут.
Через неделю в клубе железнодорожников состоялся доклад о загнивании интеллигенции. Среди прочих фактов было упомянуто, что некоторые педагоги зазывают учащихся на выпивки и понуждают спекулировать нежелательной литературой.
После доклада Вера Семеновна собрала вещички и уехала куда-то. И никто о ней не вспоминал с той поры…
Дальнейшая жизнь Осипа отмечена событием, которое посторонним казалось непонятным и необъяснимым. В него влюбились. Да, да. В него влюбилась набожная тихоня двадцати трех лет — школьная уборщица Манефа. Добро бы, не знала его. А то ведь знала, со всех боков знала, и про воровство не могла не знать. А дело было в том, что судьбу Манефы ломала неизбывная жалостливость. Осип учуял это, стал сетовать на свою несчастную долю и своими рассказами доводил до слез не только Манефу, но и ее мамашу.
А вскоре он уже забирался на полати к Манефе, и Анисье Пахомовне пришлось признавать зятя. Пригревшись возле тощего жениного бока, Осип ворчал про беспорядок в доме, про постные щи, про нищету. Сперва Манефа отмалчивалась, а в конце концов открылась. Отец ее, Фома Игнатьевич, во времена давние служил дьяконом. И, как только Манефа пошла в школу, ребята стали травить ее, дразнить «гнилой просвиркой». Сердце обливалось кровью у Фомы Игнатьевича, когда маленькая дочурка отправлялась на уроки. Думал, думал, что делать, и порешил сложить сан. Кстати, подоспел декрет об изъятии церковных ценностей, и бывший дьякон стал содействовать властям в этом щекотливом деле.
Фоме Игнатьевичу дали должность в музее, а жить все-таки стало голодно. Музейного жалованья едва хватало на нутряное сало, необходимое для лечения Анисьи Пахомовны. Фома Игнатьевич скрепя сердце снес в дар государству серебряную ладанницу. При этом произнес подобающую речь про Минина и Пожарского и вызвал трудящихся следовать его примеру. Ладанницу приняли с благодарностью, Фому Игнатьевича отметили в местной газете в отделе «Обо всем понемногу», а через некоторое время посадили. Рассуждали логично: поскольку у бывшего священнослужителя завалялось церковное серебро, постольку у него, возможно, завалялось и золото. И были правы: воротившись домой после церковного венчания, Анисья Пахомовна подала дочери наперсный крест алого акатуйского золота, пала на колени и молвила:
— Дар тебе от батюшки твоего, многострадального Фомы Игнатьевича. Повелел вручить тебе лично в руки, когда сочетаешься законным браком.
«Эге-ге! — подумал Осип. — А тянул-то дьякон по-крупному».
Двое суток перепрятывала Манефа тяжелый, будто водой налитый крест из одного угла в другой, а Осип раскидывал умишком, как надежнее перекантовать червонное золото на бумажные червонцы, имеющие хождение наравне с прочими ценными бумагами. Ночью, страшно блестя черными глазами, Манефа сказала:
— За этот крест будем тятеньку из темницы выкупать…
Осип не спал ночь. Утром спросил:
— А если обыск?
— Пускай ищут.
— Не найдут?
— Нет. Далеко схоронила.
— И я не найду?
— Куда тебе! Змее и той не найти!
Осип ухмыльнулся и показал крест издали. Манефа кинулась на него, пиджак порвала, щеку разлиновала ногтями. Осип никак не ожидал такой силы от малокровной супружницы.
— Сегодня отчет на бюро, а ты морду корябаешь, — попрекнул он, промокая кровь полой пиджака.
— Запомни, папаня мне дороже золота. Завтра снесу крест. Меня богородица вразумила, матушка.
— Ничего она не петрит, твоя богородица, — возразил Осип, — подумай сама: он второй год не раскалывается, на его, может, рукой махнули, выпускать собрались, а ты выкуп тащишь. За серебро посадили, дочка золото доставила. Еще посидит, глядишь, камушек адаман притащит…
Манефа прислушалась.
— Вы с богородицей как хочете, мое дело десятое. А есть у меня надежный кореш. Он для меня кого хошь засадит и вызволит. Окажи уважение, он твоего родителя без всякого шума ослобонит.
Господь вразумил Манефу послушаться. Осип снес куда-то крест, сказал, что дело слажено, а на другой день исчез. Вернулся голодный, как волк, и злющий. Манефа от радости голову потеряла.
— Матушка, царица небесная! — причитала она. — А я, дура, искушалась, совсем убег. Да куда тебе бежать, кому ты нужон! — то смеялась она, то плакала. — Кому ты нужон, уродушка ты мой.
— Ладно тебе, — огрызался Осип. — Пожрать собери!
— Ах ты, матушка-заступница! — смеялась и плакала Манефа. — Радость я тебе припасла, дурачок сладостный. Дите у нас будет. Гадала — мальчик…
— Ложку подай!.. Мальчик, мальчик.
— Чего же ты, уродушка, делаешь со мной, хоть бы написал, что да как. Едва не рехнулась! В милицию десять раз бегала. Нету и нету.
Он осекся, глянул на жену подозрительно. Если она в милицию дорогу проторила, худо дело. Надо получать зарплату, командировочные да северные, и тикать в теплые края. На все это Осип положил дней пять, но, послушав Манефу, решил не медлить.