— Так ведь я приблизительно. Вот сидим мы с вами где-нибудь на бережку, над вечным покоем, беседуем, вспоминаем. Представьте себе — околица, плимутроки… У вас есть околица?
— Нету. — Чугуева туго обтерла рукавицей мокрое лицо. — И околицы нету. И кумовьев нет. Ничего нету…
— Ну нет так нет. А у нас прислуга была. Тоже из деревни. Она рассказала, как за околицу ходила, мужика с войны ждала. Ей старушка нагадала, что живой у нее мужик…
— Вот он, Осип, явился, слава богу, — сказала Чугуева.
Осип ткнул топор носом в бревно и уселся отдыхать на прежнее место.
— Вот и наточил, — проговорил он, чтобы услышала Чугуева. — А тебя, хоть посылай, хоть нет — одна картина.
— Скажи, Осип, чтобы освободили они меня, — взмолилась Чугуева. — Работа стоит.
— А что говорить? Он из газеты. Имеет полное право поймать любого на улице — и давай отвечай, что спросит.
— Ну, это преувеличение, — Гоша улыбнулся. — Хорошо, хорошо. Биографию я уточню в отделе кадров. Скажите хоть одно: как вы попали на строительство метро?
Чугуева взглянула на него с ненавистью.
— Вербовщик привез, — помог Осип.
— А я не вас спрашиваю.
— Ну и что, что не меня? Вербовщиков тоже надо продергивать. Нас всех вербовщики сюда заманули. Взять хоть меня. «Поедешь, — спрашивает, — в Москву?» — «Зачем?» — «Метро строить». — «А что за метро?» — «Там увидишь. Квартиру, слышь, дадут. Окна на бульвар, сортир в комнате». Приехали, и нету ничего. По нужде в читальню бегаем.
— Продергивать вербовщиков не моя задача. Я не из «Крокодила». Мне заказан портрет пролетарки — ударницы метро.
— А почем ты знаешь, что я пролетарка? — внезапно перешла на «ты» Чугуева. — Какая я пролетарка, когда у тятеньки две коровы было. Одна Райка, другая в мою честь — Ритка. И бычок был свой, костромской… И тягла — три лошади.
— Три лошади?
— А как же. Корень и две пристяжных. Мироеды мы. Кровь с батраков сосали…
У Гоши сильно звенело в ушах — в штольне стало еще жарче и противней запахло гнилушками.
— Вы меня замучили, Рита, — сказал он. — Сдаюсь. Праздничный очерк сорван… И все-таки я напишу… Я напишу про людей глухих, бессердечных… про людей, бесчувственных к будням и праздникам, — он торопился и сбивался немного, — которые издеваются над человеком за то, что он не такой, как они…
В забое трижды ударило мощно и тупо. Землю под Гошей тряхнуло.
— Что это? — вздрогнул он.
— Взрывники вдарили, — ответил Осип.
Лампочки заволокло желтоватым дымом. Две девчонки, смеясь и кашляя, пробежали к подъемнику. Гоше показалось, что Чугуева и Осип тронулись с места и вместе со стойкой, лампочкой и табличкой «Аварийный запас» одним слитным куском медленно, как вокзальный перрон, поплыли не уплывая…
Очнулся он через несколько минут.
Голова его лежала на резиновом колене Чугуевой. За шиворотом было мокро. Чугуева заливала ему в рот жестяную воду.
— Ну чего? — спросила она брюзгливо-ласково. — Отошел, плимутрок? Эва зашелся. Угорел?
— Аппарат… — пробормотал Гоша.
— Нужен мне твой аппарат. Вон он, на гвозде. А ну-ка садись. Сидишь?
— Сижу.
— Вот и ладно.
— Что это такое со мной, не пойму, — засмущался Гоша. — Воздуха не хватает, что ли?
— Не жравши ты, вот что. Ись хочешь?
Гоша застенчиво улыбнулся.
— Обожди, — Чугуева добыла из комбинезона сайку с маком, оторвала половину. — Кусай быстрей, пока Осипа нет.
Гоша стал глотать и давиться. А Чугуева глядела на него скорбным, тысячелетиями отработанным бабьим взглядом.
— У тебя мать хоть есть? — спросила она.
— Померла.
— Кто за тобой ходит-то?
— Тетя была, мамина сестра. Теперь никого нет.
Чугуева слушала внимательно. Неровное носатое лицо ее светилось сочувствием. Внимательно смотрели сине-зеленые, как зеркальное ребро, глаза, и случайная капелька цемента, застывшая над верхней губой, красила ее не хуже, чем обдуманная мушка очаровательной Помпадур. Особенно милыми были ямочки, возникавшие на мягких щеках, когда она собиралась, но не решалась еще улыбнуться.
— Я тебя задерживаю, — пробормотал Гоша. — Прости. Я сейчас.
Почуяв в его голосе нежность, она рассердилась:
— Ладно, собирайся! Тоже мне плимутрок. Чего вас в газете, не кормят, что ли?
— Да я не газетчик, Рита. В газету я не писал никогда. Пишу стихи, а их не берут. И не берут не потому, что плохие, а потому, что я не такой, как все. А вот как про тебя писать, знаю.
— Это как же?
— Сейчас скажу. Надо показать, как крестьянин волей революции превращается в рабочего. А воля революции беспощадна. Когда она переделывает человека, у него хрустят кости. Моя тема, понимаешь? Трагедийная тема. А ты не хочешь помочь.
— Заругают?
— Не то слово. Я праздничный номер сорвал.
— Вот грех-то! — Она поглядела на него озадаченно. — А ты перетерпи. Про железных быков знаешь, другое всякое, чего тебе про меня писать?
— Одно другому не мешает.
— А я говорю, не надо про меня. Отступись. — Она таинственно оглянулась. — Недостойная я.
— Что ты, Рита! Ты первая ударница в бригаде!
— Ударница, а недостойная. Отступись.
— Да почему?
— Окаянная я, проклятая… Ясно?
— Далеко не ясно.
— Ясней тебе пояснить? Ну, ладно…
Лицо ее стало покрываться крупными каплями пота так быстро, что Гоша испугался. Далеко наверху, в забое, припадочно заколотил отбойный молоток.
— Нет. Не скажу, — вздохнула она. — Гадина я подколодная, вот и все. Ступай.
Гоша улыбнулся и протянул:
— А я, кажется, кое-что понимаю.
— Вот и ладно. Понимаешь и ступай.
— Про трех лошадей правда?
Она невесело усмехнулась.
— Какая это правда? Правда пострашней. Отступись, добром тебе говорю. Ступай.
На щеках ее замерцали херувимовы ямочки. И Гошу осенило: как же он умудрился забыть про фотографию? С фотографии надо было начинать. Самый надежный способ задобрить девицу — направить на нее объектив. И снимок получится уникальный: ударница метро в мокрой штормовке, с производственной мушкой над губой, в подземной штольне, возле коппелевской вагонетки. Такая фотография — сама наполовину очерк.
— Я ухожу, Рита, — сказал он. — Но на прощанье у меня к тебе просьба. Одна-единственная.
— Какая еще?
— Пустяковая. Мне нужна твоя фотография.
— Где я ее возьму? У меня нету.
— А я сниму. Я…
— Да вы что, смеетесь? Осип! — крикнула она резко. — Готов, что ли?
— Чего вы к ней прилепились? — заговорил, подойдя, Осип. — Чего она вам может сказать? Ничего не может. Она по-городскому и говорить не умеет.
— Мне ничего не надо, — объяснил Гоша. — Мне бы только фотографию.
— Кого? Васьки? — удивился Осип. — Да кто такую харю напечатает?
— Разве это ваша забота?
— Верно. Забота не наша. Пару пива поставишь — сымем.
— Осип, — крикнула Чугуева тревожно. — Ты что там?
— Пойди-ка сюда.
Она подошла.
— Встань тут.
Она не двинулась.
— Кому касается? — Осип повысил голос.
— Пусть Мери… — безнадежно возразила она. — Мери завсегда снимают. И в «Ударник Метростроя» сымали, и на доску…
— А им тебя надо, а не Мери, — протянул Осип ржавым голосом. — Прими позу и прибери сама себя немного попрекраснее.
Она не двигалась. Он повернул ее к свету, заломил штормовку и отстегнул левой рукой пуговицу ворота. Из-под брезентовой робы блеснула то ли подвеска, то ли брошь грубого чекана.
— Так сойдет? — Осип полюбовался сбоку делами рук своих.
— Сойдет! — отозвался Гоша из-под темного покрывала. — Только лицо больно кислое.
— А ну смейся, — приказал Осип.
Она засмеялась.
Гоша сделал две вспышки, замотал кассеты в черную тряпку, собрал аппарат и условился по поводу пары пива.
— Хватит, — сказал Осип Чугуевой. — Прекрати смех.