— Как это прекрасно! — воскликнул стихоплет. — Вы должны как можно подробнее изложить мне все ваши впечатления. Я много наслушался разных историй, в них было явно очень много преувеличений, а вы, как мне помнится, разделяли тогда точку зрения дона Родриго, что нужно описывать исторические события без приукрас, а главное, без тех явлений, которых не бывает в природе. Мне столько пришлось услышать здесь, в Палестине, о людях с песьими головами и львиными лапами, якобы воевавших на стороне сарацин и сельджуков, о драконах с хвостами скорпионов, подстерегающих европейцев на каждом шагу, что хотелось бы послушать рассказ человека, которому я доверяю. Плыть нам долго, так что времени будет предостаточно.
— Что ж, — сказал я, — у меня нет никаких возражений, тем более, что мне придется описывать все, что произошло со мной, моему отцу и моей жене, и если я для начала расскажу все вам, это будет неплохим упражнением.
— Отлично, в таком случае мы можем отправиться в мою комнатку. Она у меня — лучшая на всем корабле. Когда я прочел Роберту Норманскому свою последнюю поэму, он так расчувствовался, что сам отвел меня на этот корабль и приказал хозяину корабля предоставить мне самую удобную и просторную каюту.
Мы отправились к Гийому — так звали жонглера — и, рассевшись в его действительно удобной комнатке, принялись пить вино, есть плоды гуайявы, которая похожа на грушу, но значительно нежнее, сочнее и приятнее на вкус, и разговаривать. Я не знал, с чего и как начать свое повествование, и попросил Гийома прочесть что-нибудь из его сочинений, вот хотя бы то, которое он читал Роберту Норманскому, чтобы я мог вдохновиться и как можно красочнее описать крестовый поход.
Он не стал долго отказываться и ломаться, как это принято у некоторых кокетливых сочинителей, и с большой охотой прочитал мне свою поэму.
— Этот сюжет, — начал он, — подарил мне один веронец, с которым я познакомился в Константинополе. История имела место несколько десятков лет тому назад в Вероне, но до сих пор веронцы не в силах забыть ее. Итак, слушайте, как я воплотил веронский сюжет в своей поэме под названием «Ульеда и Ромул».
После такого короткого предисловия, он принялся читать. Поначалу я слушал внимательно, потом обо всем догадался и едва не покатился со смеху, что было бы весьма неприлично. Наконец я взял себя в руки и с огромным вниманием дослушал поэму до конца. Сюжет поэмы был таков: два крупных веронских семейства, Монтагви и Капелли ведут кровавую междоусобицу, никто и ничто не способно остановить вражду. Тем временем и в том, и в другом семействе идет подготовка к свадьбам. Монтагви собираются женить своего любимого сына Ромула на благородной девушке Адалии, а Капелли выдают замуж любимую дочь Ульеду за герцога Александра Альпийского. В честь помолвки Ульеды и Александра в доме у Капелли происходит маскарад, на котором случайно присутствует Ромул Монтагви, неузнаваемый под своей маской. Он влюбляется в Ульеду и пытается добиться ее любви. Потом он приходит к ней под балкон и страстно поет о том, что ему не нужна иная жена, даже Адалия, с которой он уже помолвлен. Ему удается воспламенить в Ульеде ответное чувство, они становятся любовниками, затем тайно венчаются у духовника Ульеды, отца Лауренцио. Затем происходит очередная вспышка вражды между Монтагви и Капелли, во время которой брат Ульеды убивает брата Ромула, и тогда Ромул, мстя за брата, убивает брата Ульеды. Спасаясь от наказания, он уезжает в Мантую. Тем временем отец Лауренцио замышляет хитрость. Перед свадьбой Ульеды и Александра Альпийского он дает невесте выпить настой из трав, от которого она делается как бы мертвая. Поутру ее находят в постели бездыханной и относят в фамильный склеп Капелли. Ночью, узнав о смерти своей жены и возлюбленной, Ромул мчится из Мантуи в Верону, проникает в склеп и на груди у Ульеды выпивает яд. Очнувшись от мертвенного сна, Ульеда закалывается кинжалом Ромула. Страшную развязку венчает приезд в Верону папы Григория, который пред мертвыми телами Ромула и Ульеды заставляет семьи Монтагви и Капелли навсегда помириться друг с другом. Неутешная невеста Ромула, Адалия, уходит в монастырь, а неутешный жених Ульеды, Александр Альпийский, скитается по всем странам в поисках подвигов, способных утешить его, он изгоняет из Медиоланума патаренов, сражается с их вождем Эрлембальдом, он обороняет Константинополь от полчищ венгров, печенегов и скифов, он громит мавров вместе с Родриго Кампеадором и, наконец, он ведет полки крестоносцев вместе с Раймондом Тулузским.
Выслушав поэму до самого конца, я похвалил ее за изящество слога, певучесть, красивые рифмы, яркие описания чувств, но не мог тотчас же не раскритиковать ее за полную выдуманность и неправду. Больше всего меня возмущал почему-то Александр Альпийский.
— Ну скажите, откуда вы взяли такого герцога? Почему он просто Альпийский, а не, скажем, Трансальпийский или не Цисальпийский? Зачем придумывать несуществующего героя, если есть реально существовавшее лицо — Годфруа Буйонский. Именно он был влюблен в Ульгейду — Ульгейду, а не Ульеду, как у вас! — и собирался на ней жениться. Все это не только происходило на моих глазах, но и даже связано со мной.
И я довольно запальчиво рассказал стихоплету, как все было на самом деле. Он слушал меня довольно хмуро, но под конец, когда я дошел до рассказа о той ночи, о том, как я все же выкрал Евпраксию из часовни Архангела Гавриила, лицо его оживилось, и он стал с необычайным интересом выспрашивать у меня, что нее было дальше.
У меня не было причин скрывать от него, как мы зажили в Каноссе у Вельфа и Матильды, как провели там целую зиму, ожидая, что Генрих заявится и потребует возвращения ему мертвого тела императрицы, как радовались каждому дню, проведенному в тишине неприступного замка.
— Зима была очень холодная, падал снег, дули сильные ветры, вьюга завывала под окнами, и, может быть, от того наше счастье казалось нам более ощутимым. Мы учились играть на самых разных музыкальных инструментах, продолжили наши занятия индийскими табулами, мы много читали, поскольку у Матильды в замке была огромная библиотека. Панигирист Матильды, по имени Доницо, давал мне уроки стихосложения, и я очень увлекся сочинением акростихов, хотя, быть может, не очень-то и преуспел в этом деле и по сравнению с Доницо или, к примеру, с вами, Гийом, остаюсь профаном.
— Вы сочиняли акростихи, посвященные вашей возлюбленной?
— В основном, конечно, ей.
— И чем же она вознаградила вас?
— Чем? Своей любовью.
— Она все-таки стала принадлежать вам? Когда же это случилось? В один из холодных зимних вечеров, когда за окнами мела метель и выла вьюга? О, я воображаю себе все волшебство этого сладостного момента!
— Нет, — покачал я головой, — это произошло уже весной, когда природа вспыхнула яркой свежестью своего обновления, с гор хлынули потоки, а из-за Альп пришло известие, что огромная армия императора движется из Германии в Италию. Близилась война. В начале апреля войска Генриха вошли в Верону, следовало ожидать, что они тронутся дальше — на Мантую, через Пад, в сторону Каноссы. С каждым днем природа расцветала все ярче и радостнее, а ожидание войны становилось все тревожнее и явственнее. В июле армия императора, наконец, покинула Верону и устремилась к Мантуе. Я не мог сидеть в Каноссе, чувствуя, что обязан быть среди тех, кто был так добр со мной в Мантуе и кто теперь вынужден сдерживать натиск врага. Перед самым отъездом между мной и Евпраксией состоялось главное объяснение. Она призналась, что не считает себя более супругой Генриха, что любит меня и хотела бы быть моей женой. Тут мы, не в силах больше сдерживать своих чувств и желаний, бросились друг другу в объятья. Она ужасно страдала, раскаиваясь в своем грехе, но я как мог утешал ее, говоря, что даже если она и была повенчана с Генрихом, Бог давно уже расторгнул на небесах этот брак после всех гнусностей, которые император позволял себе. Она все же сомневалась, что грех наш не так страшен, как я уверял ее, и в этих сомнениях я оставил мою возлюбленную, которую отныне считал своею тайной женою, и отправился в Мантую.