Вероятно, за этим должна была последовать история того самого парня, одного из семи бруклинских парней, пытавшихся вырваться из окружающей жизни, чтобы взять то, что им не причиталось. История одного из тех семи, которые заключили между собой железный договор, расторгнуть который могла лишь смерть.
Почему роман назывался «Семь винтов»?
Семь титановых винтов были вынуты после операции из ноги у парня. Семь винтов — семь ребят, превратившихся в семерых отчаянных мужчин, не знавших страха. Семь винтов и семь судеб… Короткое вступление Роя было полно таких вот повторов, словно он повторял мантру, с давних лет засевшую в мозгу, и никак не мог выбраться из словесных силков. И все же последние фразы повергли меня в дрожь.
Я пишу эту историю как свидетель того, что эти молодые ребята были способны на чудовищную Жестокость, в чем вы вскоре убедитесь. Я пишу — и я облегчаю свою душу, чтобы она смогла обрести покой. Потому что я не просто человек. Я — седьмой винт.
Вот и все.
Вы спросите: какое, собственно, отношение имеют эти пустяковые подробности, — начиная с ремонта квартиры и кончая плотниками-неврастениками, — к книгам и к литературе? Какое отношение имеет Рой к содержанию этой книги?
Одно то, что Рой своими руками сотворил для меня книжные полки, уже гарантирует ему место на этих страницах.
Но не только это. Пряча свою рукопись в месте, где я наверняка не скоро сумела бы ее обнаружить, Рой оставлял мне послание в бутылке. Корявое повествование Роя было отпечатано на электрической пишущей машинке, и я очень сомневаюсь, что у него осталась копия. Если с Роем что-то случится, если он исчезнет из собственной жизни, как исчез из моей, его слова в моей книге останутся неким доказательством того, что Рой существовал и хотел оставить свидетельство о событиях, в результате которых он превратился «в тень того, чем когда-то был». Это — некая дань ему от меня лично, «за так»; символическая компенсация за книжную полку.
История Роя может быть истолкована как некая притча о том, что граница между «признанным» и «непризнанным» не очевидна. Они могут поменяться местами в любой момент. Разве, в конце-то концов, не делала я за Роя его работу, в то время как Рой взялся за мою? Согнувшись в три погибели, с руками, перемазанными цементным раствором, я понесла в некотором роде символическую кару за чрезмерную писательскую самоуверенность.
Начало романа Роя — по существу, идеальный пример того, как надо писать заявку на книгу. Оно богато отсылками — число «семь», семеро бруклинских самураев; романтическими клише: «призраки», «тени» и «демоны»; традиционной риторикой начальных строк романов, призывающих читателя «отпустить» автору «его грехи», — и именно поэтому оно так эффектно. Нет более надежного крючка, цепляющего внимание читателя, чем просьба поучаствовать в раскрытии тайны. Разве и мы, Ники, Давор и я, не попались на этот крючок? Рой так и остался тайной для нас.
История Роя — фактически история того, как создаются истории. «Лиса — бог хитрости и предательства. Лиса — писательский бог», — писал Борис Пильняк. Если Рой когда-нибудь и напишет свою исповедь, он должен будет украсть истории людей, как вымышленных, так и существующих, что, по сути говоря, делает всякий писатель. Создавая свой рассказ о Рое, я, подкравшись, как лиса, урвала от него кусок. Возможно, эти две странички были не посланием в бутылке, а наживкой.
Среди перечисленных Роем причин, побудивших его написать книжку, он упоминает «воздаяние по заслугам». Вера в воздаяние по заслугам — в эстетике, в литературе, в политике, в личной жизни, где угодно — один из мощнейших побудителей, заставляющий человека взяться за перо, не думая о художественном воплощении своего замысла. Я и сама, наверное, тоже стараюсь «вершить праведный суд».
Книги будут существовать до тех пор, пока есть истории, убежденные, что их нужно описать, и пока есть читатели (писатели тоже читатели!), которые, читая эти истории, убеждаются, что они должны быть написаны. А что касается литературы в целом — кто знает, возможно, она начинается с того момента, когда некий плотник выводит фразу: Я не просто человек. Я — седьмой винт. И эта фраза не вызывает у вас смеха.
Как я уже сказала, целый год мы ничего не слышали о Рое. Он оставил нам книжный шкаф и полторы странички будущего романа. Возможно, он все еще в Париже, бродяжничает там. Возможно, некая парижская дама присвоила его в качестве эскорта, и Рой разгуливает по Парижу в новых пиджаках от Армани, как в лучшие годы. Возможно, он связался с итальянской мафией и участвует в неописуемых злодеяниях. Возможно, он сел не на тот пароход и отплыл в Гавану. Возможно, когда я пишу эти строки, он сидит в какой-нибудь гаванской мастерской и учится крутить сигары. Возможно, он уже отбыл с Кубы. Возможно, ему удалось уплыть в Майами на каком-нибудь ветхом паруснике. Возможно, как кубинский беженец в собственной стране он орудует на черном рынке, восстанавливает дома, разрушенные последним мощным ураганом. Возможно, он живет в Монтане, в доме, построенном собственными руками, от погреба до чердака. Там — в комнатке под крышей, за письменным столом у окна, бросая время от времени взгляд на зеленые пастбища и щиплющих траву лошадей, — Рой пишет свой роман «Семь винтов». Возможно, как раз когда я пишу эти строки, у него на страницах я живу параллельной жизнью, а какой — мне совершенно неведомо.
От переводчика
Благодарю Судьбу (в лице издателя — что греха таить?) за то, что подвела меня к творчеству Дубравки Угрешич. Благодарю Дубравку Угрешич за то, что впустила меня посредством этой книги в свой мир, который неожиданно пришелся мне впору. Давно я не встречала такой яркой, жаркой и меткой и в то же время культурной, иронической прозы. Думала, так уже не пишет теперь никто. Слава Богу. Пишет.
Дубравка Угрешич. Это имя звучит ново для российского читателя, хотя за спиной у писательницы громадный жизненный и творческий опыт. Но время сейчас такое: непросто зерна отличить от плевел. На русский язык переведен всего лишь один ее роман — «Форсирование романа-реки» (Спб, 2002). Перевод выполнен блестящей переводчицей с сербского Людмилой Савельевой, благодаря которой российский читатель познакомился с творчеством современного классика Милорада Павича.
Угрешич не раз бывала в нашей стране. Она училась, кроме Загребского, и в Московском университете.
Изучала творчество обэриутов. Родом она из Хорватии, вернее, из бывшей Югославии. Теперь она — гражданка мира.
Славянское женственное имя «Дубравка» с твердой печатью: «Угрешич». Такова и ее проза: сочетание мягкого, изящного стиля и твердой определенности мысли.
Одни эту книгу могут отложить не читая, как и предписано ее названием. Другие, я надеюсь, легко вплывут в нее с первых же строк и будут с удовольствием смаковать до самого конца.
Эти образные размышления — обо мне и о нас, людях зрелых и творческих, переваливших из двадцатого в двадцать первый век и в процессе испытавших немало потрясений: с их последствиями еще предстоит разобраться, их еще предстоит осмыслить. Главные вопросы: что творить, как и, собственно, для кого? Многие из нас вошли в штопор серии глобальных перемен. И уже вполне очевидно, что без пересмотра прежнего багажа не обойтись. Но как принять новое, не изменив при этом самому ценному из багажа прошлого?
Думаю, более молодому поколению, предпочитающему культурную среду многообразию псевдокультурных, наш позитивный опыт, наши переживания, пути преодоления препятствий и наш неистребимый жизненный азарт — чем, собственно, и наполнена эта книга Угрешич, — также могут оказаться небезынтересными. Она пишет о вполне современных вещах и явлениях, ее проза лишена сентиментальной ностальгии.
Начало — насмешливо, самоиронично, остроумно. В глубине, правда, скрыт подлинный драматизм. Угрешич влечет читателя от смешного через трагикомическое к скрытым глубинам человеческих и творческих вопросов, исканий, тупиков и надежд. Связующим моментом в цепочке ее эссе становятся «афоризмы» трогательно- смешного в своей упертости ослика Иа-Иа. Впрочем, Иа ведь, в сущности, вполне самодостаточное, хотя и постоянно придуривающееся существо. Что и дает читателю надежду: справимся, выкарабкаемся!