Устим открыл ему проход, как бы приглашая пройтись туда, где смеются солдаты. Полковник вышел. Мы последовали за ним. Сейчас Васильченко получит замечание, подумалось мне, но чем это кончится? Ведь в самом деле, смех нельзя запретить. Солдаты могут поставить полковника в неловкое положение. Конфуз…
Устим, будто угадав мою заботу, прошмыгнул между бочек вперед и, повернувшись к нам, напомнил:
— В столовых, во время приема пищи, и на концертах команда «смирно» не подается…
— А ты и впрямь в шутника играешь, — упрекнул его полковник.
— Нет, товарищ полковник, я в себя играю, однако всю войну веселым словом дорожу. Оно солдатскую душу верой в жизнь окрыляет.
Полковник остановился. Он понял, что находчивый гвардеец уже обвиняет его в посягательстве на крылатость солдатской мечты, на солдатские права. Хоть поворачивай обратно.
Между тем Васильченко продолжал излагать переживания неудачливого в любви Лопахина. Истосковавшиеся по женам и невестам гвардейцы с жадностью ловили каждое слово, смеялись и аплодировали, будто забыв про все на свете.
Мы прошли вперед и остановились за спиной Васильченко. В руках у него была полевая тетрадь с расклейкой вырезок из газет, которые никто не посмел располосовать на закрутки махорки. Да разве можно! Это были главы из романа «Они сражались за Родину». Васильченко читал так выразительно и с такой откровенностью, что верь не верь, — он натуральный Лопахин.
Всполохи пожаров и осветительных ракет расталкивали темноту в подвале. Перед моими глазами как бы выныривали из темноты лица знакомых мне автоматчиков. Это был час запоздалого обеда. Они уже успели опустошить свои котелки и гремели ложками, единодушно одобряя старания чтеца. В смеющихся глазах нескрываемая грустинка и стремление — не подвести друзей в последнем бою и… домой, домой!
Наконец они заметили полковника и стоящего рядом с ним Устима Чулымцева.
— Щукарь пришел… Щукаря давай, Щукаря!..
Васильченко уступил свое место Устиму.
— …«Зараз расскажу все до нитки, — начал он сипловатым голосом. — Жеребцы нехай ржут, тьфу, сбился, — бегут трюпком, а я пожалуюсь тебе. Хучь ты и пасмурный человек, а должон понять и восочувствие поиметь… Перво-наперво: родился я, и бабка-повитуха моей покойной мамаше доразу сказала: «Твой сын, как в лета войдет, генералом будет. Всеми статьями шибается на генерала: и лобик у него, мол, узенький, и головка тыквой, и пузцо сытенькое, и голос басовитый. Радуйся, Матрена». А через две недели пошло навыворот — супротив бабкиных слов…»
Устим, сгорбившись, по-стариковски шагнул ближе к сидящим гвардейцам, которые сдерживали смех до той поры, покамест Щукарь не полезет в воду откусывать крючки, а затем…
Прыснул один гвардеец, второй, третий… И началась цепная реакция смеха. Серьезным оставался только Устим. Улавливая в его голосе жалобу и раскаяние, я задыхался от недостатка воздуха в легких, смеялся до колик в боках, до слез. Наконец передохнул, встретился с взглядом полковника. Он тоже полез в карман за платочком. Угрюмости на его лице как не бывало.
Часа через два, когда штурмовые отряды полка, в том числе автоматчики резервной роты, с ходу вышибли гитлеровцев из соседнего квартала и взяли на прицел Потсдамский мост, полковник Титов сказал мне:
— Твой агитатор и этот старикашка ординарец молодцы. Похоже, они земляки Шолохова, прямо его языком «гутарят».
Я не стал возражать ему, хотя хорошо знал, что Виталий Васильченко родился и вырос в Запорожье, а Устим Чулымцев — коренной сибирский хлебороб.
Впрочем, и сибиряки, и уральцы, и волжане, и дальневосточники, что прошли под знаменами 220-го гвардейского полка от Сталинграда до Берлина, — каждый готов был оспаривать, что Шолохов из тех сел и городов, где они росли и мужали. Добрый, неунывающий и мудрый спутник солдатской жизни на фронте. Его «Наука ненависти», главы из романа «Они сражались за Родину», его выступления в печати и по радио помогали нам, политработникам, поднимать боевой дух воинов. Порой мне казалось, что Михаил Александрович постоянно подслушивает думы нашего полка, потому находит верные ходы к сердцу и разуму каждого из нас. Он сражался за Родину своим оружием неистовой силы, штурмовал Берлин, принимал капитуляцию берлинского гарнизона. В этом я был твердо уверен тогда, уверен и теперь.
5
— Еще один рывок… и первомайское утро будем встречать в канцелярии Гитлера, — говорили гвардейцы, готовясь к атаке, назначенной на раннее утро. Однако в 3 часа утра первого мая поступил приказ о прекращении огня. Этот приказ поступил в части, которые форсировали канал и вплотную приблизились к объекту «153» с востока, юга и запада. В 3 часа 20 минут на Горбатом мосту, что возвышался в ста метрах от Потсдамского трамвайного моста, показались немецкие парламентеры с белыми флагами. Их пропустили через канал на нашу сторону и отправили на командный пункт Чуйкова в район гостиницы аэродрома Темпельхоф. Группу парламентеров из четырех человек возглавлял начальник генерального штаба сухопутных войск Германии генерал Ганс Кребс…
Боевые действия в Берлине закончились к 10 часам утра 2 мая.
В завещании, которое подписал Гитлер в 4 часа утра 29 апреля 1945 года, говорилось, что президентом Германии назначается адмирал Дениц. Но Дениц в эти дни находился в Мекленбурге. Судя по этим показаниям и документам, можно подумать, что немецкие войска, обороняющие Берлин до последнего патрона, действовали самостоятельно. Но это далеко не так. Как показали пленные чиновники центрального узла связи, руководители третьего рейха ушли от руководства войсками только после того, как советские войска оказались у стен имперской канцелярии. Борман и Геббельс долго ждали генерала Кребса, который ходил с белым флагом к русскому командованию для переговоров об условиях капитуляции.
Кребс вернулся и сообщил: «Русские не идут ни на какие условия. Только безоговорочная капитуляция…»
После этого главарям третьего рейха осталось лишь одно: кончить жизнь самоубийством. Другого выхода не было.
Примерно около трех часов дня 2 мая на площадях и улицах появились вереницы немецких мирных жителей. Возле русских походных кухонь возникли очереди голодных берлинцев, обреченных Гитлером на гибель, на голодную смерть. Запах хлеба, как луч солнца, оживил их лица. Аромат свежеиспеченных булок, а с ним и веру в справедливость, в право на мирную жизнь трудолюбивого немецкого народа принесли мы тогда в Берлин. В хлебе солнечная энергия жизни. С этого началась мирная жизнь Берлина. И вспомнились мне в тот час хлебные нивы Кулунды…
Прохлада вечерних сумерек облегчила дыхание. Закончив выступление перед сотрудниками элеватора о Берлине 1945 года, я прислушался к тишине. Она наполнялась звоном, похожим на звон рассыпанного золота. Мне с юности знаком звон золотой россыпи на тарелках весов, когда от нее отбивают шлихи. Знаком, потому что родился и вырос в тайге среди старателей. То золото отсыпалось на плавку банковских слитков, а это, что сейчас звучит в моих ушах, течет в бункеры семенного фонда. Как приятно ласкает мой слух звон зерна кулундинской пшеницы.
В ходе беседы я не заметил, что меня слушал секретарь райкома партии, бывший в войну войсковым разведчиком, Николай Федорович Колчанов. Вместе с ним сюда приехали моя дочь Наташа и сын Максим. Они стоят за моей спиной, о чем-то переговариваются вполголоса. Я оглянулся, в лицо пахнуло степным солнцем. В руках у них колосья пшеницы. Завтра я отправлю детей в Москву — через неделю начало учебного года. Теперь они знают, как достается кулундинцам хлеб.
МЕТЕЛЬ И ПОЗЕМКА
1
Закружили над Кулундой снежные метели. Здесь сейчас горячая пора. На озимых и на зябях передвигаются развернутым строем бригады и звенья хлеборобов. Вышли сюда и школьники. Вышли целыми классами с охапками хвороста и самодельными щитами для снегозадержания. Видя, где и как ветер переметает снега, они бросаются на перехват белесых змеек поземки. Смотри и вспоминай цепи рот и батальонов, поднявшихся в атаку. Идет бой за влагу в почве. Его ведут солдаты хлебного фронта Кулунды. Иные готовы собой закрыть зеленеющие всходы озимых ради сохранения на них снежных шубок.