Во дворе дома, где до войны жили братья Гончаровы, встретил пожилую, но еще бодрую приветливую женщину, очень похожую на Игната Гончарова.
— Фрося… Простите, Ефросинья Васильевна, по отцу Гончарова? Здравствуйте.
— И теперь Гончаровой пишусь. Здравствуйте.
Она пригласила меня в квартиру. Две комнаты. Полы поблескивают свежей краской, на подоконниках цветы, в простенках между окнами в застекленных рамках фотографии родных и близких Ефросиньи Васильевны. Среди них все ее братья, погибшие на войне. Вглядываюсь в их лица, вслух припоминаю ночную учебную тревогу и работу на овсяном поле.
— Постой, постой… Это ты тогда будоражил листвянских комсомольцев, а проводы Леонова проспал?.. Как мы тогда всю ночь распевали и отплясывали под Игнатову гармошку. Будто знали, каким знаменитым будет сын Архипа Леонова — Алеша…
Помолчав, она спохватилась прибирать на столе, кинулась на кухню.
— Не надо, — остановил я ее, — только сейчас обедал.
— Ну хоть молочка, на верхосыток. Кружечку неснятого. Вкусное, на всю Листвянку славится.
— Спасибо… Значит, с коровой не расстаетесь?
— Разве можно? Она у меня такая умная, добрая, послушная, глаза огромные: посмотришь в них — и на душе теплота появляется.
На пороге показался Федор Михайлович Равцов. Он нашел меня здесь, чтобы сказать, что звонил секретарь райкома:
— Завтра районное совещание учителей. Приглашает принять участие.
— Спасибо, постараюсь быть…
Федор Михайлович присел рядом со мной. Ефросинья Васильевна и ему предложила кружку действительно на редкость вкусного молока.
— Не откажусь, — сказал он и, повременив, спросил: — Как у тебя нынче с заготовкой сена?
— Накосила малость, но если не хватит, то… у колхоза попрошу, надеюсь, не откажут.
— Не откажут, — подтвердил председатель сельсовета.
Вернулись к воспоминаниям о ее братьях, о довоенной Листвянке. Она, не торопясь, раздумчиво заговорила, как ей жилось, как после войны покинула Листвянку, но душой не могла оторваться от родительского гнезда и вернулась.
Ефросинья Васильевна подсказала мне, где, в каком доме я могу встретить родственников погибших Ильенко, Черкашиных, Демидовых, Стешенко…
Хожу со двора во двор, из дома в дом, беседую с пожилыми и молодыми. Все помнят, какой кровью добыта победа. И вся Листвянка представилась мне говорящей книгой, в которой сорок четыре главы, повествующих о погибших на фронте листвянцах. Живая память. Не зная глухоты сердца, переходит она из уст в уста, как потребность дышать, мыслить и двигаться…
Ночь застала меня в раздумьях перед окнами правления колхоза. Не успел засветло навестить родственников братьев Ильенко. Как быть? Стучать в каждое окно и спрашивать? Стою в растерянности — надо ли тревожить людей на ночь глядя?
Но «тревогу» сыграла передаваемая по радио сводка погоды:
— Завтра в Тисульском районе ожидается солнечный день, ветер западный, пять-шесть метров в секунду…
«Значит, влажное дыхание тайги поворачивается в сторону от полей», — заметил я.
Затарахтели во дворах мотоциклы. Торопливо засновали в лучах фар люди. И вот вдоль улицы понеслись вереницы мотоциклистов — колесная кавалерия Листвянки. Механизаторы, полеводы, заправщики, учетчики — все устремились в поле, к тракторам и комбайнам, оставленным непогодой на исходных позициях.
И разве можно остаться равнодушным к такому порыву людей в борьбе за хлеб? Как это напомнило мне ночную тревогу листвянских комсомольцев довоенной поры! Так, да не так. Тогда молотилка с конным приводом и надрывное гудение одинокого трактора на зяблевой вспашке. А теперь… Едва солнце и ветер успели смахнуть росистую влагу с колосьев зрелой пшеницы и овса, как весь воздух над листвянскими полями наполнился рокотом колонн тракторов и комбайнов. И зазвенели потоки зерна в кузова грузовиков. Хороший урожай овса — до тридцати центнеров с гектара, пшеницы — до двадцати. А ведь это на полях, которые пятнадцать лет назад не сулили и половины нынешних урожаев…
…Нет на свете более высокого призвания — быть созидателем. Преображение Листвянки волнует мое сердце — как помнят здесь погибших на войне односельчан и как увековечивают о них память созиданием в наше время!
ГЛАЗА, ГЛАЗА…
(Продолжение первой главы)
— Можно ли верить, что искусственный хрусталик более прозрачен, чем естественный?
— Да… Конструируя человека, природа не имела таких совершенных материалов, какими располагает сегодня наша наука. Ведь прозрачность естественного хрусталика, состоящего из белка, не идеальна, со временем она уменьшается — для человека мир постоянно тускнеет. Еще великий Гельмгольц сказал, что если бы он создавал глаз, то сделал бы его совершеннее, чем господь бог… Хирург вводит больным искусственные хрусталики почти с абсолютной прозрачностью, такими они остаются до самой смерти…
Этот разговор я уловил, лежа на операционном столе. Мне уже нельзя было крутить головой и смотреть по сторонам, но по голосу я угадал, что это Святослав Николаевич отвечает на вопросы, вероятно, какого-то журналиста. Сию же минуту мне хотелось спросить профессора: «Можно ли навсегда избавиться от глаукомы?» Но губы уже отяжелели. Незнакомый голос помог мне:
— А что вы можете сказать о глаукоме?
— О глаукоме… Сейчас посмотрим, — ответил Святослав Николаевич, поднимаясь на свое кресло, спинка которого возвышалась над моим изголовьем.
Я затаил дыхание.
— Охотники просили передать привет, — сказал он, приближаясь ко мне.
— Мм, — промычал я.
— Дышать ровно… Смотреть только в одну точку…
И операция началась точно в назначенный час — в одиннадцать ноль-ноль. Она длилась не более тридцати минут. Без пятнадцати двенадцать я уже лежал в палате на своей койке, мучительно вспоминая, какая музыка звучала в операционной. Кажется, Чайковского. Да, Чайковский — «Времена года»… «Баркарола» или «Осенняя песня».
После полудня, в пятом часу вечера, Святослав Николаевич подошел к моей койке и, ничего не говоря, запросто, как мне показалось, даже бесцеремонно снял с моих глаз повязку.
— Ну как? — спросил он.
— Вижу потолок. Красный.
— Краснота пройдет к ужину. Можно встать. Надо топать, топать на своих ногах. Движение — жизнь.
Я встал, сделал шаг, второй… Не качает, не мутит, как было после первой операции.
— Так все просто?! — удивился молодой человек в очках. По голосу я узнал — тот самый, что донимал своими вопросами профессора в операционной, — журналист.
— Как видите, — ответил Святослав Николаевич. — Больных глаукомой мы будем лечить амбулаторно: пришел человек с повышенным внутриглазным давлением, побыл у врача два часа, сделали ему дренаж для оттока темной жидкости и… домой.
— Значит, мне тоже можно уже сейчас домой? — спросил я, еще не веря ни себе, ни профессору.
— Можно, только следует предупредить домашних. Телефон этажом выше, — подсказал он.
Звоню домой. Жена не верит, что я своими ногами добрался до телефона.
— Что, отложили операцию? — тревожно спросила она.
— Уже прошла.
— Как?
— Так. Все просто, — повторил я слова журналиста.
Через месяц, после снятия шва, проверил давление в левом глазу. Норма. Через месяц — еще раз. Норма. Поле зрения без изменений. И верю, надолго, навсегда!
И когда личные тревоги отваливаются на задний план, начинаешь, как водится, окидывать взглядом окружающих, оглядываться назад, вглядываться в даль.
Листопад
1
Иду перелеском по тропе, что ведет к большаку на конечную станцию пригородной электрички. Справа и слева зябнут березки и топольки. Осенний заморозок уже раздел их почти донага, и ветки на них, потеряв былую нежность, теперь сердито хлещут меня по глазам: дескать, остановись, посмотри, каким ковром мы украсили избранную тобой тропу. И я остановился. Под ногами желтые, красные, синеватые, лиловые, бурые, черные, белые с хрупкими прожилками листья. Они лежат вниз лицом, как солдаты, упавшие на поле боя после суровой схватки с превосходящим противником. Беру на ладонь один листок, второй, третий, четвертый… Все они разные по раскраске, по рисункам на лицевой стороне, каждый рассказывает своей пожухлостью, своими морщинками, посиневшими прожилками о чем-то своем, о своей борьбе за жизнь, о покорности законам природы…