Толпа, растекшаяся было по узким улочкам, снова слилась воедино и, сжатая в тесноте, бурлила с удвоенной силой; так полноводная река ревет и ярится, стесненная отвесными скалистыми берегами русла, и стремит бег свой к равнине, где сможет привольно разлить свои воды и порезвиться на просторе, играя с прибрежными песками.
Глава XXV. Революция
Теперь становилось очевидным, что за время передышки либо размышлений, наступившее после того, как Пайо Гутеррес успокоил своими посулами толпу, собравшуюся у дверей собора, мятеж принял более упорядоченный характер — в той степени, в какой мятеж вообще может быть упорядочен, — и превратился в революцию.
Она родилась, как все истинные и сознательные революции, из ярого, законного и праведного гнева народного, родилась без содействия повитух и кумушек, по мгновенному и естественному веленью природы, но зато потом упомянутые повитухи и кумушки успели накормить новорожденную и запеленать ее на свой лад. Сейчас она была не сильнее, чем в час рождения; если поразмыслить, можно сделать вывод, что она стала слабее, чем в тот час. Но в тот час у нее не было четкой цели, верно избранного направления, и врожденные ее силы распылялись и пропадали, словно воды большой реки в песке, что их поглощает. Теперь же, хоть сил и убыло, они были сосредоточены и направлены к определенной точке, а потому их мощь возросла безгранично и могла бы сдвинуть с места гору.
Братья Ваз потрудились на славу; имя короля обладало огромным весом, посулы его были твердыми и надежными; и вот, наконец, повторяю, мятеж превратился в революцию.
Теперь толпа стала совсем другою, иначе выступала, иным было построение; выкрики и восклицания приобрели некую регулярность; и даже набатные звоны, которые производились с помощью медных изделий и утром звучали нестройно и не в лад, смешиваясь с гомоном толпы, теперь повиновались воле тех, кто взял на себя обязанности дирижера, хор их звучал громче, когда к ним не примешивались людские голоса, стихал, когда они, так сказать, служили аккомпанементом какому-нибудь революционному лозунгу, и совсем смолкал в выжидательных паузах, когда какой-нибудь народный оратор выступал с сольной партией, которую надлежало расслышать во всех подробностях.
Во главе толпы шагал богатырь, напоминавший святого Христофора, рослый и мускулистый детина с рыжеватой спутанной гривой и в забрызганной кровью рубахе с закатанными рукавами, руки его были обнажены до локтя, ноги — до колена, на боку висел нож. То был Брас Маршанте, мясник, заведение которого находилось поблизости от собора; он вздымал на длинном шесте окровавленную голову огромного пса, увенчанную картонной митрой, достаточно хорошо выполненной; из-под митры свисали, развеваясь, словно вымпелы, надутые воздухом кишки длиною во много вар,{133} издавна служащие эмблемою нашего доброго края, ибо от них ведет начало кличка его жителей и слава их, спесь их и насмешки, мишенью коих они оказываются. Вокруг этого штандарта, и гротескного, и жуткого одновременно, бесновалась орава уличных мальчишек, голоса которых исполняли как бы партию альтов в этом адском хоре, кларнетов в этом дьявольском оркестре: кто тявкал, кто подвывал, кто лаял и повизгивал, и все выкрикивали тысячи ругательств, поношений и издевок, обращаясь к песьей голове, увенчанной митрою. Кое-какие из этих выкриков были забавны и не лишены остроумия, они заслужили бы во время какого-нибудь древнеримского триумфа награды в виде сластей и орехов;{134} но звучала и просто чудовищная брань, от которой бросало в дрожь. Время от времени разрозненные обрывки этой вереницы проклятий и насмешек соединялись в песню, грубую, но составленную достаточно искусно и свидетельствовавшую, что сия народная манифестация не была полностью самопроизвольной, но ее организовали и подготовили.
Вот эта песнь или гимн, чтобы воспользоваться революционным языком нашего времени:
Гав-гав-гав, кланяйся, шляпу сняв,
Сам дон Перо Пес выступает, повесив нос!
Тяв-тяв-тяв, вот уж поганый нрав!
Но стоит епископ его, подлого пса своего.
Епископ задал вопрос:
— Скажи мне, мой верный пес,
Чего ты повесил нос?
— Медников черт принес,
Я слышу гул их угроз.
— Не бойся, мой Перо Пес,
Коль епископ я сам, кровосос,
Нехристь, блудник, виновник слез,
Пусть епископом станет пес.
Коль епископ у нас кровосос,
Пусть епископом станет пес!
Гав-гав-гав, кланяйся, шляпу сняв.
Сам дон Перо Пес выступает, повесив нос!
Тяв-тяв-тяв, вот уж поганый нрав!
Но епископ стоит его, подлого пса своего.
И в заключение — грохот меди и бронзы, который был бы в состоянии утолить даже жажду, терзающую нашего друга Мейербера,{135} который вечно алчет сих металлов, не бог весть сколь драгоценных, и барабанную перепонку которого, перетруженную и надорванную, вряд ли заставили бы вибрировать даже колокола Мафры.{136}
За мальчишками, исполнителями сих хвалений, следовали медники-музыканты. Они, как я уже говорил, аккомпанировали на своих инструментах вокальной партии мятежа, усиливая тем ее звучание.
Тебе хорошо ведомо, друг-читатель, что ни одна из наших революций, контрреволюций и всего такого не обходится без гимна. Мы — нация гармоническая, гармоническая по преимуществу, гармоническая настолько, что по мере усиления дисгармонии и разлада между нами самими усиливается в соответствующей пропорции наша потребность шагать в такт патриотическим напевам.
Ни один народ в мире не может похвалиться тем, что обладает такой богатой и разнообразной коллекцией патриотических гимнов; все они так прекрасны, так самобытны, так поднимают дух, что им позавидовал бы сам Тиртей{137} или демагог Алкей,{138} и слова их — не только музыку — следовало бы увековечить для потомства, для чего лучше всего было бы запечатлеть их резцом на ягодицах сирен, украшающих фонтан на городском бульваре в Лиссабоне или на фасаде театра Агриан, а то выложить цветными камушками, — это еще надежнее, — согласно всем канонам этого прекрасного искусства на мозаичной мостовой площади Росио. Как бы то ни было, я хочу, чтобы они слились, соединились с каким-нибудь из тех великих памятников современного искусства, которым суждено обессмертить наш богатый Периклами век.{139}
Затем шествовала толпа вооруженного народа; кое-кто был в кольчуге и в шлеме с забралом, кое-кто только в каске. У того серп, у этого копье, еще у кого-то меч; один с алебардой, другой с арбалетом.
Иные цирюльники, не ведая о Дон Кихоте, которого пришлось бы дожидаться им три столетия, обнаружили, что таз и есть шлем Мамбрина,{140} и водрузили тазы себе на головы. Какой-то трактирщик насадил на оную бочоночек, а многие надели котелки. Медные подносы служили щитами, их было не счесть. В составе мятежников явно преобладал и выделялся цех медников. В этом скопище вооруженных людей — плохо вооруженных наружно и отменно вооруженных внутренне: энергией своей души, своей озлобленностью и, будем правдивы до конца, великой справедливостью своего дела — резко бросалась в глаза группа более приметная и лучше экипированная, чем все прочие, одни были в нарядных форменных одеждах, другие должным образом вооружены. То были алебардщики епископа, почти целая рота, которую Руй Ваз и Гарсия Ваз переманили на сторону простонародья.