Жертрудес остановилась у окна, чтобы поглядеть, как он выйдет, и еще раз попрощаться с ним очами, поглядеть, как завернет он за угол, и помахать ему в знак прощания… на сей раз последнего: постскриптум длинного любовного послания, на которое было истрачено впустую столько бумаги… прошу прощения, мои прекрасные дамы, совсем не впустую, а затем, чтобы повторять и твердить уже известные, общеизвестные вещи, — и только на последней четвертушке сказано то, что хотелось, так хотелось сказать и что не было сказано в длиннейших периодах огромной и запутанной рукописи.
Глава XXIV. Бриоланжа
Если ты, благосклонный читатель, следил за ходом увлекательной моей истории с тем вниманием, коего она заслуживает, ты, должно быть, дивишься — дивишься и недоумеваешь — тому, что в предыдущий диалог, достаточно многословный и долгий, так и не вмешался ни разу третий собеседник, а ведь при сем присутствовала собственной персоной такая энергическая и речистая особа, как тетушка Бриоланжа Гомес, ходячий лексикон, истинный фонтан словесный, не имеющий себе равных в своем квартале да, впрочем, и во всем городе Порто. Но как бы то ни было, она находилась здесь же, она не спала — и впервые за шестьдесят семь лет своего словообильного существования согласилась пребывать на сцене в качестве персонажа без речей.
Без речей! Как? Быть не может. Земля по-прежнему вращается, как ей положено, движутся звезды по назначенным им орбитам, реки стремятся к морю, естественный порядок вещей не изменился, по-прежнему правят им извечные законы мироздания: значит, безмолвие Бриоланжи Гомес необъяснимо, немыслимо. Бриоланжа Гомес дышит, Бриоланжа Гомес жива; стало быть, Бриоланжа Гомес произносит, Бриоланжа Гомес говорит: ее язык, ее губы, весь речевой ее аппарат не могут существовать, не трудясь.
А было так. Сидя по-турецки на помосте в углу горницы с огромной подушкой для плетения кружев на груди и перебирая коклюшками, Бриоланжа плела кружево и молилась: бормотала долгие молитвы и краткие, бесконечное множество, она одна знала такое количество молитв, таких разных и таких действенных, — ибо у нее в запасе были молитвы на все случаи жизни, ко всякому из святых, сколько их есть, на каждый день года и на каждый час каждого дня каждого года.
Шарманка сия обладала внутренним устройством, коего хватало на все, и могла бы остановиться лишь в том случае, если бы кончился завод, то есть наступила бы смерть.
Итак, Бриоланжа была жива и молилась: сейчас она бормотала нескончаемое и могучее заклинание против ведьм, колдуний, сглаза и порчи, украшенное латынью в виде vade-retro[27] и abrenuncio[28] и приправленное несколькими щепотками греческого языка в виде таких слов, как Кирие Элейсон, Кристе Элейсон, Агиос и Теос[29] и прочих эллинизмов из требника, каковые ученая сеньора произносила таким образом, что ни в Оксфорде, ни в Кембридже никому не изувечить безнадежнее язык Гомера и язык Вергилия.
Жертрудес не замедлила обратить внимание на то, на что и сами мы его обратили, любезный читатель, ибо, отвернувшись от окна и поглядев на тетушку, она молвила тотчас же:
— Так вы были здесь, Бриоланжа?.. И голоса вашего не было слышно? Что могло случиться в этом мире?
— Разве я не разговаривала, дочка? Как это я не разговаривала — разговаривала, но с тем, с кем должна, и могу, и с кем надобно было поговорить. Потому как в дом к нам вошла было порча; и либо я — не я и не знаю того, что знаю, либо властью, мне данной, должна была порчу снять. И ее как рукой сняло, потому как наш молодец вышел из дому совсем другим.
— Что хочешь ты сказать?
— Что Васко, откуда бы ни пришел он, пришел сам не свой, его сглазили, порчу на него напустили. Будь им пусто, всем ведьмам и колдуньям! Чтоб святой Бенедикт наслал на них паралик, на злых паучих ядовитых, что плетут паутины зловредные! Аминь! Но юнец-то видел ведьму, кого видел, того видел, и пришел измученный, словно упыри кровь из него высосали. Кирие Элейсон! Просвети, господи, мою душу!.. Ступай прочь, не возвращайся, а вернешься — захлебнешься. Подумать только, как забрала его в руки нечистая сила! Ничего, брат Жоан да Аррифана сразу это заметит, пускай же благословит юнца, а беса изгонит добрыми, душеспасительными розгами, пускай задаст ему жару!
— Иисусе, Бриоланжа, что говорите вы! Моего бедного Васко околдовали!
— Пришел он околдованный, точно вам говорю: я это сразу по лицу заметила, едва вошел он, да и взгляд у него был странный. Уж моих-то глаз не обмануть, я тотчас же пустила в ход средство, от которого им туго приходится, и, не выходя из горницы, прижала их к ногтю, проклятущих.
— Кого — их, тетушка Бриоланжа?
— Ведьм, дочка, кого же еще, ох и задала же я им! Еще бы! Три заклятия из пещеры святого Патрика Ирландского,{130} три из раки святого Иакова Компостельского,{131} три из святого храма Богоматери Лоретской,{132} итого девять заклинаний, одно сильнее другого, я все в ход пустила. Вспомните, с каким лицом вышел он отсюда, разве такой он пришел.
— Это правда, он…
— Совоем другим ушел, куда здоровее. И ежели, когда придет он домой, брат Жоан применит средство, которое применить до́лжно, Васко убережется от беды, потому что юноша он добрый и богобоязненный. Только вот есть у него одна скверная склонность…
— Скверная склонность! Какая?
— Да вот втемяшилось ему отправиться в Саламанкскую пещеру. Ох, девушка, заставь его выбросить эти мысли из головы, это ведьмы его сманить хотят, сразу видно, как бы нечистый не завлек его своими злыми премудростями.
— Бриоланжа, Бриоланжа, — воскликнула внезапно Жертрудес, прерывая ее, — что это за шум? Какая толпа народу! Что случилось? Ох, неужели?.. Значит, уже!..
И воистину был оглушителен гул, внезапно загремевший в узкой улочке и отдававшийся эхом в ее извивах, гул голосов и мятежных выкриков, от которого содрогались старые дома.
Обе подбежали к окну, гомон стоял неистовый, но можно было ясно разобрать почти слитный рев:
— Многие лета нашему предводителю! Хотим его и никого другого!
Затем слышались еще голоса, они выкрикивали — и тоже как будто в лад:
— Пускай возьмет хоругвь Богоматери, нашу хоругвь!
— Пойдем за нею! Отберем ее у наших толстопузых судей, у этих каплунов без стыда и совести!
— Епископу руку целовали!
— А надо было потребовать его к ответу.
— Долой судей, многие лета нашему предводителю!
— Многие лета королю дону Педро!
— Многие лета, многие лета!
Тут здравицы загремели с неистовой силой. Чувствовалось, что обращены они к лицу, обладающему властью вознаградить тех, кто их возглашает.
После здравиц — проклятия: таков ритуал.
— Смерть Перо Псу!
— Смерть.
— А епископа повесить.
— Вниз головой, голова-то святым елеем помазана.
— Верно, молодцы. Почтение к святой матери церкви! Не касаться головы епископа, она освящена!
— За шею повесим. Ха-ха-ха!
Гул нарастал, выкрики слышались все яснее и отчетливее, ибо толпа приближалась к арке, к благословенной арке святой Анны, близ которой, казалось, суждено было сосредоточиться всем смутам того дня, словно святая, оскорбленная неслыханным злодейством, учиненным по соседству, пожелала увидеть плоды своего праведного гнева.
— К арке, — загремел чей-то громовой голос, — к арке угодницы! Там мы провозгласим его нашим начальником и предводителем и дадим ему клятву на верность.
— К арке! — отвечала толпа.
И снова послышалось оглушительное и нестройное звяканье — медники опять принялись колотить в котлы; булочницы из Авинтеса и Валонго размахивали плащами и пристукивали деревянными башмаками, а уличные мальчишки, разношерстная порода, существовавшая во всех странах и во все времена, выли, свистели и, шастая везде и всюду, бурно выражали свои восторги.