В ресторанах не надо было отдавать продовольственные купоны, но обедать разрешалось не больше, чем на пять шиллингов (без напитков). Иностранцы порой шли на нарушения правил. От дурных привычек трудно избавиться: уровень воды в их ваннах поднимался выше красной линии, что для самих англичан, полагаю, было немыслимо, а во время сильных холодов они не жалели обогревательных приборов, не думая о необходимой в военное время экономии.
Надо все же сказать несколько слов и о бомбардировках. Я приехала, когда стремительное наступление немцев в Европе и массированные бомбардировки уже закончились. Однако и позже бомбежки оставались составной частью нашей повседневной жизни днем и ночью, ко всяким бомбам: фосфорным и замедленного действия — успели привыкнуть. Смелость не менее заразительна, чем страх, мне, надеюсь, поверят на слово: с января 1942-го по июнь 1944-го ни муж, ни я ни разу не спускались в убежища, так что я даже не знаю, как они выглядели. Никто из знакомых британцев себя не берег, и мы тоже в этом смысле им соответствовали.
К опасности быстро привыкаешь, если твое окружение воспринимает ее как нечто само собой разумеющееся, зато какую радость испытываешь, когда она минует: радость, что остался в живых, не пострадал, невредим после сильной бомбежки.
Каждый день, каждая ночь становились подарком — каждую секунду можно было погибнуть, и каждое мгновение жизни приобретало поэтому особую ценность. Иногда я возвращалась домой ночью. Вынырнув из метро, шла мимо разрушенных, еще дымившихся домов; от запаха гари першило в горле. Я устремлялась сквозь развалины к дому, которого уже могло не быть и где ждал меня — я очень надеялась — Святослав. О чудо! Дом стоял целым. А мы оба, несмотря на постоянную опасность, удивительным образом оставались целыми и невредимыми, что было большой удачей, более того — милостью, за которую следовало благодарить Бога.
Стойкость лондонцев осталась, мне кажется, недооцененной. Одна богатая дама, которой мы посоветовали покинуть Лондон и подыскать более спокойное место для жилья — средства ей позволяли, никаких обязательств она не имела, — ответила: «Как же так? Люди, у которых нет денег, не могут себе позволить уехать. Что они обо мне подумают?»
Старый лорд с секретарем и мажордомом как-то взялся обезвредить бомбу замедленного действия в подвале собственного дома. Это кончилось тем, что, по словам Черчилля, «эта троица разлетелась в прах и устремилась на встречу со Святой Троицей».
Однажды я открыла окно и увидела, что на пустыре, то есть на участке, расчищенном от обломков еще недавно стоявших тут домов, работают несколько солдат под командованием лейтенанта. Я крикнула: «Здравствуйте! Что вы тут делаете?» — «Да хотим небольшого кролика поднять». Они доставали из земли неразорвавшуюся бомбу. Как-то вечером после бомбардировки в дверь В. — он остался на вилле в Голдер Грине один, жена с дочерью уехали в Шотландию — позвонили. На пороге стоял warden[93] (старший по кварталу) и приказал: «Выметайтесь из дома». — «С какой стати?» — спросил наш друг. — «Неважно, говорю же, немедленно уходите!» В., рассердившись, захлопнул дверь. Снова звонок, снова тот же warden. «В вашем распоряжении осталось несколько секунд», — но потом все же согласился дать объяснение: «Кажется, в ваш сад упала бомба замедленного действия, с минуты на минуту прибудет саперная команда». С иностранцами вечно приходилось терять драгоценное время на объяснения!
В Англии не носили траур, а жалость к себе презиралась, британцы не считали возможным навязывать собственные чувства окружающим или выставлять их напоказ.
Отказ обсуждать опасность или смерть доходил порой до абсурда. Хладнокровие англичан выглядело подчас гротескно. Вот, например, беседа двух молоденьких девушек в автобусе: «С моей тетей приключилась большая неприятность», — сказала одна. «Что такое?» — «Бедняжка взлетела на воздух вместе с домом». Или признание дамы, усиленно пудрившей себе нос: «Знаете, мою бедную маму убило несколько дней назад». Может быть, сдержанность здесь доведена до крайности, но все же это хороший урок внутренней дисциплины.
Переходы в метро были полны народу. Те, кто здесь спал, приходили по большей части из кварталов, сильнее всего пострадавших от бомбежек, — они лишились крова. Спускались на ночь в подземку и женщины с детьми, которых не успели эвакуировать или с которыми не решались расстаться.
Вполне понятно, что, когда бомбардировки длятся месяцами и годами, работа не может прерываться по соображениям безопасности. Не останавливали работу ни министерства, ни редакции, ни ателье, ни развлекательные учреждения. Мы пошли как-то раз в театр — давали «Вольпоне» Бена Джонса. Посредине действия раздалась тревога, на авансцене появилась надпись: «Начинается налет, желающие могут спуститься в убежища». Номер убежища и кратчайший путь к нему были обозначены на каждом билете. Никто не двинулся с места. Зато, как оживилась публика, когда, уже после тревоги, актер, игравший Вольпоне, подавился жемчужиной — он должен был по роли прятать ее во рту — и, не в состоянии произнести ни слова, просто спокойно удалился со сцены. А спустя несколько секунд вышел режиссер и, показав залу жемчужину, заверил: «Все в порядке, вот она». И спектакль продолжался.
Да, бомбардировок было так много, что если я и запомнила некоторые из них, то только из-за забавных деталей. Бенджамин Бриттен и норвежская оперная певица давали как-то концерт в Клубе союзников. Начался массированный налет. При каждом залпе зениток, при каждом разрыве бомбы певица — Валькирия, достойная резца скульптора — повышала и без того мощный голос, словно хотела перекрыть ненужный аккомпанемент. Сидевший рядом со мной английский офицер не выдержал. «Она поет чересчур громко», — сказал он и вышел в сад, где было немного потише.
Однажды мы шли пешком от Гайд-парк-Корнер на коктейль к кузену Марины Чавчавадзе, жившему недалеко от Грин-парка. На голове у меня красовалась эксцентричная зеленая шляпа; она была ужасно дорогой и совсем новой. Дул сильный ветер, начался воздушный налет. Порывом ветра сорвало мою прекрасную шляпу и унесло невесть куда. Нас окружала сплошная тьма. «Ну нет! — возмутился Святослав. — Шляпа слишком дорогая, надо ее отыскать». Мы включили свои ручные фонарики с синим светом, лучи заметались по земле. «Что-то потеряли?» — спросил прохожий, какой-то полковник. «Да, шляпу». Он присоединился к нам. Полицейский, совершавший обход, последовал его примеру. Вскоре злополучную шляпу уже искали семь человек. Осколки сыпались на нас градом. В конце концов нашли: она застряла между прутьями решетки подвального этажа.
В Клубе союзников каждый, в зависимости от характера, реагировал в таких случаях по-своему. Одни вспоминали вдруг, что им нужно срочно зайти к приятелю и уходили, думаю, в убежище; другие спускались в подвал якобы позвонить, хотя правила запрещали пользоваться телефоном во время налетов, чтобы в случае опасности всегда можно было дозвониться. У некоторых портилось настроение, хотя держались они хорошо; были и такие, кто оставался за карточным столом под раскачивающейся люстрой, может, только не так внимательно следили за игрой. В баре британцы делали вид, что ничего, абсолютно ничего в их столице не происходит. А поляки, ох уж эти поляки! — они приходили в неописуемый восторг. Томас Глинский садился за пианино и играл Шопена с неподражаемым воодушевлением, а любители острых ощущений кидались в сад полюбоваться адской иллюминацией. Стан Барыльский потащил меня на крыльцо, и я из самолюбия согласилась. Светящиеся пальцы прожекторов выхватывали из тьмы крохотную точку, сыпавшую на город гроздья бомб или кувыркавшуюся в воздухе, для того чтобы уйти от крепко державших ее щупальцев. Я не желала зла вражескому пилоту, я только хотела, чтобы он понял: игра проиграна, ему осталось выпрыгнуть из самолета, чтобы спасти свою и наши жизни. «Прыгай же, дурак, ну, прыгай!» — мысленно заклинала я.