— Вот ваша дочь, — сказал Гарик со своим неподражаемым акцентом. — Возвращаю ее вам более богатой, чем она была, когда от вас уходила.
— И тебе не стыдно? — спросила моя мать, которая никак не могла привыкнуть к современному миру.
— Ничуть, — ответила я. — Граблю награбленное.
Пора было этому революционному лозунгу послужить и мне.
С тех пор как неминуемость смены властей стала очевидной, мы запаслись кое-какими продуктами, чтобы не оказаться без еды на неопределенное время. В тот вечер ужинали мы поздно. И во все еще молчаливом подвале тоже решили перекусить. Ночь прошла спокойно, утро не принесло определенности. В чьих руках был Харьков? Захватили ли город белые? Вернулись ли красные? А может быть, воспользовавшись междуцарствием, его захватили грабители? Кто в нем царил: погромщики или какая-то армия?
13 июня 1919 года. Открываем окно. Трупный запах все еще висит в воздухе. Но вот внезапно ударяют колокола, и над городом плывет колокольный звон. От храма к храму летит весть: мы свободны!.. Мы стоим и ждем, моя мать и я. Сильно бьется сердце. Словно волна подхватывает жителей города и выбрасывает на улицу. Распахиваются окна и двери. Сумская наполняется народом. Подходят двое незнакомцев и подносят моей матери букет белых роз со словами: «Княгиня, поздравляем вас с приходом добровольцев». Прохожие приветствуют друг друга, обнимаются. Молодые люди с белыми цветами в петлицах или белыми нарукавными повязками, некоторые при оружии, расхаживают по улице. Выхваченные из пучины трагедии, мы вступаем в радость…
Белые покрывала и простыни (за неимением знамен и хоругвей) украшают фасады домов, реют на самодельных древках и русские трехцветные бело-сине-красные флаги, сшитые тайком в предвидении этого дня. На нашем окне — букет белых роз. Перед ним, на тротуаре, стоят моя мать с Наташей, а я скачу и резвлюсь, как молодой пес.
Первые роты добровольцев начинают проходить по Сумской. Я вижу впервые этих «нищих рыцарей», этих солдат — среди них офицеры, крестьяне, безусые мальчики. Их окружает общий энтузиазм — звон колоколов, возгласы, взмахи платочков, рыдания женщин, — но все это еще больше подчеркивает их крайнюю усталость и обтерханность. Идут они двумя рядами (видно, численность их не очень велика) по обеим сторонам улицы, на более чем метровом расстоянии друг от друга. По пути из пригорода они успели прицепить на кокарды, на погоны, на дула ружей, которые они несут наперевес, цветы, брошенные им рабочим населением города. Но одеты они в рваные, вылинявшие мундиры, башмаки их стоптаны, а у некоторых нет даже носков. От этого к нашему ликованию и триумфу примешивается оттенок горькой тревоги. Слишком еще свежо у нас воспоминание о латышских и китайских частях, сытых и хорошо снаряженных, которые совсем недавно маршировали мимо нас по этой же Сумской улице.
Неистовство толпы не спадает. Крики, слезы, поцелуи, цветы. К молодому конному офицеру подходит старик и, плача, обнимает его. Благодарность жжет мне сердце. В эти незабываемые мгновения сливаются воедино недолгое, но насыщенное событиями прошлое и такое желанное будущее. Вот оно — вознаграждение, праведное воздаяние за все ужасы революции и войны. Ни самая большая личная радость, ни даже любовь не вызывали во мне такого жгучего ощущения в сердце. Из-за таких-то вот минут русская молодежь не могла в первые годы изгнания найти удовлетворения в личном счастье и покое, в замкнутой на себе мирной жизни, и даже когда кто-то достигал полного успеха, настоящее казалось ему пресным только потому, что было по масштабам своим несоизмеримо с прошлым…
Когда окончилось триумфальное и вместе с тем жалкое шествие, я бросилась в город. Лавки безбоязненно открывались. Убедившись, что в город вошел не Шкуро, «волчья сотня» которого повергала их в ужас, скромные евреи покинули подвалы и вернулись в свои дома. А я бежала и бежала, стуча деревянными подошвами, и экспроприированная фляжка болталась на ремне… Харьков был взят без особых разрушений. Но было несколько убитых, вокруг которых собирался народ. Возле собора я протиснулась в одну такую группу и увидела четыре трупа: трое красноармейцев и один матрос лежали на мостовой босые — обувь нужна была живым. У матроса голова была размозжена сабельными ударами, нанесенными плашмя, — это было похоже на сланцевые пластины, скрепленные застывшими почерневшими мозгами. И куда делась та девочка, которая и в Матове, и в Петербурге не могла смотреть на чужие страдания и так боялась покойников? Во мне поднялась такая сильная, такая мощная волна ненависти, что я до сих пор не могу ее забыть. Слава Богу, я никогда впоследствии ничего подобного не испытывала. Я увидела в одно мгновение и награбленные книги, сваленные на тульском чердаке, и лица двух мальчиков-кадетов, расстрелянных у границы, и судороги моих собак, и труп молодого казака, исхлестанный нагайками, и замученные тела, перевозимые в анатомический театр; вспомнила запах свернувшейся крови, заполнивший здание Чека… И оттолкнув труп ногой, я закричала с ликованием: «Собаке собачья смерть!» — а собравшиеся вокруг взрослые — ремесленники, рабочие, зеваки, простоволосые женщины, одобряя мой поступок, ругали убитых, которых так боялись при их жизни…
На следующий день состоялся торжественный военный парад. Скаутов пригласили пройти строем вслед за войском, и на этот раз наш руководитель не отговорился тем, что мы ушли в поход, но предоставил каждому из нас свободу выбора — идти или нет. И я приняла тогда участие в настоящем Торжестве, с трехцветной ленточкой государственного флага на погоне. Родина была восстановлена в правах!
Не принадлежа к тем людям, которые примазываются к любым победам, я за всю жизнь считала своими только две, которых так жаждала: первую — взятие Харькова добровольцами, вторую — поражение Гитлера. Первая оказалась недолговечной. Вспоминая о ней, я даю волю чувствам. А почему бы и нет? Красные всех мастей имеют повсюду в мире достаточно пламенных сторонников. А мои убитые — по другую сторону, и я хочу почтить их наперекор всему. У Побежденных — друзей мало. Это известно с тех пор, как стоит мир; но есть в истории и непреложная правда, которая будет явлена в огне и крови будущего.
Что представляла собой Добровольческая армия? Ошибочно было бы думать, что против коммунизма восстали одни привилегированные классы старого режима. Знаменитыми, рожденными революцией «именными» полками командовали генералы весьма скромного происхождения, такие, как Корнилов, Марков, Дроздовский, и состояли они из офицеров, не имевших на земле больших богатств, которые требовалось бы защищать. Мусульманские полки, «Дикая дивизия», кубанские и донские казаки, все племя калмыков, которое присоединилось к белому движению, вовсе не принадлежали к аристократии. Это был народ, но народ, верный России. Победа белых не принесла бы им никаких материальных преимуществ; но, когда они потерпели поражение, коммунисты им отомстили. В СССР не существует ни Татарской, ни Калмыцкой республик, а многовековой давности слово «казак» исчезло как из русского языка, так и из русской истории.
Мне посчастливилось провести тревожное мое детство в мире, где подлецов было мало, а героев много. Слово «герой» сегодня вызывает улыбку. Для меня же оно не потеряло своей ценности. Не то чтобы у красных не хватало мужества — но я говорю сейчас о «своих», о тех, кого советский фильм «Чапаев» показывает в «психологической атаке»: их убивают, а они бросаются на приступ, безоружные, цепь за цепью, восстанавливая ряды после каждого залпа противника, и на смерть идут, по дорогому мне выражению, не жертвами, а мучениками.
Успокоившись от своих тревог, город предавался веселью. Во время парадов, праздников, сборов средств скауты следили за порядком, который освободившие нас войска не в состоянии были обеспечивать из-за ограниченности своего состава. Мы устанавливали заграждения, служили проводниками или связными. Вспоминаю как о кошмаре среди общего ликования об одном празднике на главной площади. Толпа прорвалась сквозь нашу цепь, повалила эстраду, на которой выступали артисты… Я выскочила из потасовки без одной сандалии, в разодранной форме.