Устав со мной бороться, министерство разрешило-таки Святославу лечиться, правда, не без уверток — и, на мой взгляд, отвратительных. Святослава соглашались освободить от воинской службы при условии, что он откажется от пенсии по инвалидности и подтвердит, что уже болел туберкулезом, когда пошел в армию. Святослав готов был подписать что угодно, но я из принципа не поддавалась шантажу. И потребовала, чтобы мне показали его личное дело, а там черным по белому было написано, что в 1940 году, когда Святослава взяли на службу, он был абсолютно здоров. Теперь уже я сама перешла в наступление, стала угрожать, что привлеку к суду военных врачей за то, что они месяцами не находили у мужа никакого заболевания, тогда как британскому специалисту даже осматривать его не понадобилось для диагноза. И я победила.
Мы по-прежнему очень стесненно жили в меблированных комнатах в Бейсвотере на ту небольшую сумму, которую Святослав получал по демобилизации, и на восемь фунтов его инвалидной пенсии. Я давала уроки русского. Между тем грамматика всегда была для меня самым ужасным предметом, если не считать математики, причем грамматика всех языков, на которых я имею удовольствие говорить. Только открою учебник грамматики, как начинаю зевать от скуки. Кроме того, русская грамматика, по-моему, очень запутана (только француз, профессор Бойе, сумел в какой-то степени прояснить для меня классификацию русских глаголов), и ученики, приступавшие к занятиям из любви ко всему русскому или, что случалось нередко, из стремления сплотиться со своими новыми союзниками, дойдя до спряжений, тут же бросали учиться. Таким образом, я была вдвойне заинтересована в том, чтобы отложить грамматику. Чего хотят мои ученики? Говорить и читать русских авторов в оригинале? Ну так пусть, как я, выучат алфавит и читают, читают, как одержимые, и при любой возможности говорят по-русски, не стесняясь ошибок. Самое удивительное, что я со своей странной методикой добивалась весьма существенных результатов.
Святослав, чье здоровье крепло день ото дня, — на наши болезни сильно влияет душевное состояние — тоже рвался искать работу, любую работу. Я была против, потому что по опыту знала: устроиться сторожем не проще, чем директором. А вся трудовая жизнь не заменит случайной удачи. Удача пришла к Святославу на улице Лондона в лице профессора Ван Ланжанхове, ставшего генеральным секретарем Министерства иностранных дел. Мы были знакомы по Брюсселю. Встреча оказалась радостной.
— Но чем же вы занимаетесь? — спросил Ван Ланжанхове.
— Я только что демобилизовался и ищу работу. Может быть, у вас что-нибудь найдется?
— Вполне возможно. Зайдите ко мне.
Несколько дней спустя Святослав повстречал у одной подруги виконта Обера де Тьези, генерального директора управления «В» того же Министерства, и 16 августа 1943 года совет Министерства назначил его заместителем начальника отдела в это управление. Всякая служба всегда является в какой-то мере зеркалом своего руководителя. Управление «В» носило отпечаток личности виконта Обера, дипломата высокого класса, человека требовательного, но обходительного и деятельного. Профессор Ван Ланжанхове и виконт Обер изменили наше существование.
А моя удача пришла в лице Юдит Оссуски, дочери посла Чехословакии во Франции. Она мне как-то сказала:
— Мне предложили работу во французском информационном агентстве, но мне это неинтересно.
— Зато мне интересно, — сказала я и отправилась тут же к Полю Маке (Македонскому), главному редактору Международного французского агентства на Флит-стрит. Он взял меня, несмотря на мой опыт журналистской работы, без энтузиазма и потом все время, пока мы сотрудничали, продолжал сторониться, — вероятно, его, как и многих других, испугал мой титул.
Журналистикой я начала заниматься перед войной сразу в должности специального корреспондента. Теперь мне повезло меньше. В Международном французском агентстве меня понизили и поручили работу совсем незаметную. Сначала меня прикомандировали к центру радиоперехватов в Хэмпстеде: работа утомительная и безумно скучная. Голос генерала долетал из северной Африки с сильными помехами, мне приходилось по нескольку раз и очень быстро прослушивать пленку, чтобы выбрать наиболее яркие фрагменты и передать в редакцию, пока нас не опередили другие агентства. Стало веселее, когда моя настойчивость сломила неприязнь Маке и меня перевели на Флит-стрит. Это была замечательная школа. Работали мы подолгу — сорок восемь часов подряд — и в большом нервном напряжении (с восьми до шестнадцати, с шестнадцати до полуночи и с полуночи до восьми). Нельзя сказать, что агентство в целом было проголлистским, политические убеждения сотрудников отличались удивительным разнообразием. У нас были свои звезды: Пьер Майо (Пьер Бурдан), Пьер Госсе и его жена Рене, находившаяся в привилегированном положении — она не участвовала в нашей безумной гонке, но, сидя в собственном кабинете, сочиняла опусы для Латинской Америки, а также Жервиль-Реш; еще один хороший репортер, погибший при исполнении обязанностей, забыла его имя, и все остальные: бельгийский морской офицер, которого давно и безуспешно пытался вытребовать морской флот, чех, ювелир непонятной национальности, Клод Канери, молодой француз из Египта, и я. Треск машинок, ярость Маке, стук телетайпов, кучи газет, бюллетеней — так, иногда под бомбами, мы работали. Не обходилось и без накладок.
Однажды ночной редактор, в ожидании близкой кончины одного британского государственного деятеля, составил некролог. А другой редактор, который сменил коллегу в восемь утра, увидев некролог на столе у Маке, поспешил отдать его на телетайп. Никогда еще так горячо не желали человеку быстрой и легкой смерти, как в тот день в нашем агентстве! Какое облегчение мы испытали, когда узнали, что государственный деятель испустил дух через пять минут после нашего сообщения. Разумеется, мы обскакали все агентства. К концу войны я тоже отличилась, допустив грандиозную ошибку, которую читатели, правда, не заметили. В то время много говорили о коллаборационистах; их все пытались подсчитать. Я приняла телеграмму: в Китае, похоже, тоже нашлись коллаборационисты, целых четырнадцать тысяч шестьсот шестьдесят семь человек. Мне показалось, что для такой огромной страны эта цифра вполне допустима, если сравнить, сколько их было в менее населенных государствах. И я пропустила информацию. Прочтя выпуск, Маке пришел в неописуемую ярость. Эта цифра — 14 667 — оказалась номером линии.
Больше всего на свете я горжусь людьми, с которыми вместе переживала тяжелые времена, то есть выживала. Лорд Моран, врач и друг Уинстона Черчилля, опубликовал в 1945 году книгу «Анатомия мужества». Там есть такая фраза: «Мужество — категория нравственная; это не удача и не природный дар, как, например, склонность к игре. Когда перед вами стоит альтернатива, непоколебимая решимость требует самоотречения, причем не однократного, повторяющегося усилия воли, — это хладнокровный выбор».
Такой отважный выбор мы наблюдали не раз в самых разных слоях общества. Жившие в изоляции на своем острове англичане расселились по всему свету, чтобы создать империю, и из поколения в поколение главным для себя считали формирование характера, а то и гражданского самосознания. Именно это спасло их в 1940 году. В этот кризисный для всего мира год никакой другой стране не дал Господь столько выдающихся деятелей (министров, например), как Великобритании, начиная с Черчилля — решительного и реально оценивающего суть событий. Говорят, произнося свою торжественную речь: «Обещаю, будут слезы, пот и кровь; но мы будем сражаться за каждый город, за каждое поле, — он зажал рукой микрофон и добавил для тех, кто стоял с ним рядом: — пустыми бутылками из-под пива», поскольку знал, что защищаться практически нечем. Газетные и промышленные магнаты, те самые, которых принято называть «акулами капитализма», вдруг стали прекрасными министрами. Лорд Вултон великолепно организовал снабжение. Никто в Великобритании не умер от голода, ограничения вводились разумные, хлеб всегда был в достатке; не хватало лишь мяса и жиров. Черного рынка практически не существовало, что тоже является свидетельством смелости. Редкие богачи, которые все же добавляли к своему рациону что-то сверх положенной нормы, ели в одиночестве, не решаясь разделить незаконную трапезу с друзьями. Рестораны любой категории, «Лайн» или «Скотт», были полны; рыбой да унылым бламанже — студенистая сладкая масса — кормилось большинство лондонцев.