Сентиментальность вызывает эффектные и трогательные представления. И с неё довольно.
И эта общественная сентиментальность, разлитая в воздухе, заставляет слёзы умиления капать с Ваших перьев, гг. публицисты.
Когда сыро в воздухе, каплет с желобов.
Эта сентиментальность, разлитая в воздухе, источает у Вас, гг. представители общественного мнения и всеобщей глупости, «прочувствованные строки».
«Учителя разъедутся со съезда, унеся в своей душе воспоминание о светлых и радостных минутах. И сколько раз там, в тиши снежных сугробов, под унылое завывание вьюги вспомнятся им эти незабвенные светлые дни, и засветят им, как звёздочки, как маяк среди непроглядного тумана, и согреют им сердце».
Это очень тронуло бы меня своей искренней глупостью, господа, если бы я на один день не задержался в Москве и не прочитал описания какой-то ёлки, устроенной дамами-патронессами для детей Хитровки:
«Дети вернутся в свои трущобы, унеся в душе воспоминания о светлой и радостной ёлке. И сколько раз там, во мраке и грязи „ночлежки“, под пьяную ругань ночлежников, среди общего ожесточения кругом, вспомнится им эта ёлка, устроенная добрыми людьми, и засветит им своими огнями, как звёздочка, как маяк среди непроглядного тумана, и согреет им сердце».
Вы думали, что я уехал, господа, и что можно тем же печатным пряником, который я обмуслил уже, угощать других?
А я покупал дратву для сапог, в Москве она, думалось мне, дешевле, я обегал весь город, стараясь где-нибудь выторговать пятачок, и опоздал на поезд.
И так узнал о вашем сентиментальном мошенничестве.
У вас это, очевидно, готовый набор, господа!
Вы суёте всем в рот один и тот же обсосанный леденец для утешения.
Как у нас в деревнях «шпитомцам» суют всем одну и ту же грязную соску:
— Чтоб не плакал!
Уберите же ваши обслюнявленные пряники, милостивые государи, сосите сами ваши обмусленные леденцы, бросьте совать всем в рот ваши грязные «утешительные» соски.
Здесь, «у себя в хибарке», как любите выражаться вы, под нытьё вьюги, воющей в трубе, сгорбившись над сапогами, которые я, народный учитель, тачаю вместо необходимого мне отдыха, — я, не скажу, чтобы спокойно, — но подвожу теперь, через месяц, итоги съезду.
Да, результат есть.
Результат большой моральной важности.
Съезд показал, что нам, народным учителям, не на кого сейчас надеяться.
Что ни от кого ничего, кроме «слов, слов, слов», нам ждать нельзя.
Что мы одни, совсем одни.
— Горькое сознание? — умилённо скажете вы.
Но правда!
А «правды нет и выше».
Правду знать необходимо.
Я прошу Вас извинить меня, что письмо вышло немного длинно, быть может, резко, быть может, грубо.
Но вы ведь не мой инспектор. Ведь для Вас, как для меня, говоря словами Пушкина:
Не правда ли?
Всего Вам лучшего.
Ваш слуга, народный учитель (следует подпись).
О незаконных и о законных, но несчастных детях
«Если бы между собаками было столько скверных матерей, сколько среди людей, как бы мы презирали это животное!»
Из дневника
Теперь беззакония о незаконнорождённых сменяются законами, и всякий ребёнок, рождён ли он в браке или вне брака, будет иметь право иметь родителей.
Но это «одна только сторона» права детей.
Почему, поднимая вопрос о праве отыскивать отца и мать, не поднимут вопроса о праве избавляться от дурных родителей?
Странный вопрос, скажете вы. Но пока жизнь складывается иногда странно, она выдвигает и странные вопросы.
Я получил следующее письмо:
«М. Г.! 35 лет я нахожусь в том самом положении незаконнорождённого, о котором теперь так много говорят, и жизнь сделала меня компетентным в этом вопросе. Я буду говорить только о дурных матерях, потому что в этой области специализировала меня жизнь. То обстоятельство, что я пишу вам, совершенная случайность и зависит от судебного пристава. 35 лет тому назад женщина, которая меня родила, выздоровев от родов, уехала в другой город. Кормилица, которой, может быть, не было и заплачено, ушла к пожарным. И если бы судебный пристав, явившийся в это время для описи имущества по долгу, не выломал, на основании закона, дверей, 35 лет тому назад одним „усопшим младенцем имярек“ было бы больше, и вы не получили бы этого письма.
Один из присутствовавших при описи, в качестве свидетеля, соседей взял брошенного маленького обкричавшегося человечка и отнёс его к себе домой, к жене. Они были бездетны, им стало жаль ребёнка, и они почему-то полюбили его.
Да будет благословенна святая память этой женщины, отдавшей жизнь чужому ребёнку, которую я с благоговением называю своею матерью, потому что „не та мать, которая родила, а та, которая вспоила и вскормила“.
Я жил у своих „родителей“, не думая, что когда-нибудь мне придётся ставить это слово в кавычки — жил, как родной сын, жил, как приходится жить не всякому родному сыну. Мне не могло в голову прийти, что я не их сын. Не могло, если б иногда не звучало какой-то странной ноты, когда на меня сердилась нянька, горничная, кухарка.
— Туда же привередничает!
Так я не слыхал, чтоб разговаривали с другими детьми. Какая-то странная нота была в этих словах, которая меня поражала тогда, и которую я словно слышу до сих пор. Меня звали фамилией моих родителей. Когда меня маленького в шутку называли по отчеству, всегда за моим именем произносили имя того, кого я звал „папой“. Меня все кругом считали их сыном, и только через прислугу, между тем, распространялась моя тайна.
Общественное мнение! Как часто оно питается отбросами, которые подбирает в кухнях! И с „общественным мнением“ я встретился в школе.
Не одолев меня в драке, разозлённый товарищ крикнул мне:
— Подкидыш!
И, увидав, что все кругом расхохотались и посмотрели на меня с презрением, я с удивлением спросил:
— А что такое „подкидыш“?
Я не знал даже этого слова. При мне, понятно, избегали его произносить.
— Сами вы подкидыши! — крикнул я, и это вызвало новый, ещё сильнее, хохот.
— Ну, уж это-то ты врёшь! — и меня поколотили за то, что я кричал:
— Нет, вы подкидыши! Подкидыш!
Придя домой, я спросил:
— Мама, что такое подкидыши?
Она побледнела и схватила меня за голову:
— Кто тебе это сказал?
— Мальчики.
— Никогда не повторяй этого. Это нехорошее слово.
Она почему-то заплакала и начала меня целовать.
Кругом происходило что-то странное. Я знал, что в Петербург отправили какую-то бумагу. Об этом говорили. Ко мне стали ходить незнакомые люди.
— Адвокаты! — почтительно сообщала горничная.
Запирались в кабинет. О чём-то долго говорили. Выходя из кабинета, незнакомые люди гладили меня по голове, спрашивали:
— Этот?..
Мать целовала меня чаще и, целуя, плакала. Ко мне относились с какой-то особенной нежностью, словно к больному! Словно жалел меня кто-то за что. На завтрак мне давали особенно много и всё моё любимое.
Когда я приносил дурные отметки, мне только говорили; „ты должен учиться хорошо“, и не бранили меня.
„Словно я умру!“ думал я и начинал плакать.
Когда раздавался звонок, меня, прежде чем открыть дверь, поспешно уводили в дальние комнаты, словно прятали. А иногда вдруг наскоро, торопливо кутали и посылали с человеком гулять, хотя я и говорил:
— Мне не хочется!
— Иди! Иди!
Мы уходили, словно бежали, по чёрному ходу, и всякий раз в таких случаях я видел, что у наших ворот стоит очень хороший извозчик.
Меня водили гулять очень долго, и мы возвращались только тогда, когда извозчика у ворот уже не было.
Мама всегда встречала меня очень расстроенная, по большей части заплаканная, целовала, прижимала к груди, словно я пропадал и неожиданно вернулся к ней.