— Больше вы Петра Сидоровича не видали? — спросил я рассказчика.
— Нет, больше не ходил. На уроке вперёд даже дали, — поправился. Так и не знаю, узнал он меня тогда или нет. Но потом я видел. Уж когда совсем «отлично жил», что называется. Приехал в Москву, и вдруг захотелось мне опять те палестины посмотреть, где я с голода дох, — и, главное, если можно, человека, из-за которого я чуть-чуть не попал в каторгу. Поиграть с прошлым. Желание странное, мучительное и сладкое. Всё там по-старому. Та же беднота, и так же бедствует. И Пётр Сидорович жив, и ту же закусочную лавку держит. Постарел, конечно, сильно, но такой же кругленький, пузатенький. Удивился и испугался, когда перед его закусочной экипаж остановился, и барин его в трактир чай пить пригласил. Но подумал, должно быть, что какие-нибудь тёмные дела, и согласился. Пили мы с ним чай, смотрел я на это лицо, и с интересом смотрел. Особенно, когда он от чаю вспотел. Напоминал ему, кто я, какую имел с ним коммерцию. Он отвечал: «Как же-с не помнить? Помню!» Но, видимо, ничего не помнил. Мало ли нашего брата у него в руках перебывало! Разговоры же мои считал «подходцем». Когда я у него про Петьку спросил, он обеспокоился, нагнулся через стол и спросил: «Вы не из сыскной ли полиции?» Вижу, что никакого толка от него не добьёшься, я ему и брякнул: «А ведь знаете, Пётр Сидорович, я вас тогда-то вот и при таких-то обстоятельствах ведь задушить хотел!» Пётр Сидорович допил чашку, опрокинул, положил на донышко обгрызок сахара и сказал: «Всё может быть-с!» Поблагодарил за чай и за сахар, и мы ушли из трактира. Он, очевидно, и про самое происшествие забыл. Мало ли с ним чего за это время не перебывало!
Да и кто бы подумал при взгляде на этого солидного, на этого достойного человека, что, не случись постороннего обстоятельства, не войди кто-то, — он был бы, по молодости, «зверским, бесчеловечным убийцей».
Я мог бы привести в пример другого, очень известного теперь и симпатичнейшего деятеля; который тоже в трудных обстоятельствах надумал и чуть-чуть не совершил преступления.
Целою шайкой. С товарищами.
Как он рассказывал мне, — зная, что я интересуюсь «преступниками-подростками», — тоже с разрешением пользоваться его «случаем», — он надумал ограбить одного очень известного в Москве дельца, про которого он знал такое деяние, за которое можно проехаться и по владимирке.
Предполагалось сделать так: явится всей бандой, потребовать открыть кассу, взять, «сколько захотят», и, чтоб не сопротивлялся и не звал на помощь, пригрозить:
— А такое-то деяние помнишь? Откроем, — сам пойдёшь в Сибирь. Молчи!
Деяние ещё погнуснее покушения на убийство Петра Сидоровича.
Но во всех этих предварительных разговорах «шайки грабителей», не рассуждали ни о гнусности поступка, ни даже об его результатах, ни о том, — сколько они хотят взять денег, ни о том, что с этими деньгами сделают.
Всё представляли себе тот момент, когда делец, испуганный, потрясённый, «бледный, как полотно», — непременно «бледный как полотно», — дрожащими руками, — непременно «дрожащими руками», — подаст ключ:
— Берите!
Как он скажет это с покорностью, со страхом.
Рисовалась «картина» насилия, могущества их, беспомощности жертвы.
Этот план обсуждался месяц! Вот какое заранее обдуманное намерение! И месяц «обдумывалась» всё только «картина».
Узнали, когда делец бывает дома, когда он один, — но когда «шайка» дошла в назначенный день до его дома, все участники «сбрендили» и объявили инициатору:
— Иди один. А мы тебя здесь покараулим. Это, знаешь, тоже очень важно.
Так преступление и не состоялось.
17-летний тогда «составитель шайки» теперь, как я уже говорил, видный деятель, пользующийся симпатиями. А изо всех 16—18-летних «бандитов» вышли честные, скромные труженики, мирные и добрые отцы семейств…
В преступлении подростков много фантазии, а не злой воли. Больше молодой глупости, чем испорченности.
И каторга для них не место.
Если мы считаем несправедливым подвергать их смерти физической, то за что же подвергать смерти нравственной?
Каторга, — хоть и страшно редки исключения, — но всё же не всегда смерть для человека сложившегося.
Но для человека, который должен в ней ещё «складываться», «формироваться», это нравственная смерть непременная.
Юноша, в опасном возрасте «поддавшийся» фантазии, жизни не ведающий ещё, не знающий, начинает знакомиться с тем, что такое жизнь, по каторге.
Тюрьма — тёплый угол, казённые хлеба и карточная игра. Ограбление — цель, ради которой можно совершать убийства: «Потому, есть из-за чего». Единственная надежда в жизни — «фарт», счастье, удача.
И сахалинский опыт научит вас, что самые опасные враги общества, самые ужасные, зверские убийцы выходят впоследствии из людей, попавших на Сахалин юношами и в тюрьме «сформировавшихся».
Вдумайтесь в эти «преступления подростков» и решите:
— Действительно ли юноша, впавший в преступление, хотя бы и тяжкое, такой уж закоренелый преступник, что мы имеем право нравственно казнить его смертью?
И что в их преступлениях надо приписать злой воле, а что просто «опасному возрасту»?
Детская проституция
I
Мною получено следующее письмо:
«Милостивый Государь!
Сообщённая вами трагическая история одиннадцатилетней девочки Ирины Гуртовенко заставит многих призадуматься, и те немногие строки, которые вы посвятили этой истории, нам кажется, не пропадут даром. Можно надеяться, что найдутся люди, которые не откажутся прийти на помощь несчастной девочке, нужно только призвать на эту помощь, и нам кажется, что вы можете это исполнить. Мы же со своей стороны собрали для начала доброго дела посылаемые вам при этом 10 рублей и просим вас распорядиться ими на пользу и спасение этой несчастной и невольной преступницы. Ваши читатели. Г. Дубоссары. 21-го октября».
Это обязывало меня заняться судьбой несчастной девочки.
Исполнить это было, однако, не так-то легко.
У мирового судьи сведения краткие, сбивчивые и неверные.
Прасковья Гуртовенко приговорена на 3 недели. Полиция осталась приговором недовольна и переносит дело в съезд. Прасковья Гуртовенко не имела определённого места жительства. Её дочь после суда, будто бы, была отправлена в приют для неимущих, откуда её мать взяла назад.
Где теперь и та и другая — неизвестно.
После некоторых усилий и поисков мне удалось, однако, разыскать сначала мать, а потом дочь.
Мать я нашёл в одном из ночлежных приютов около Толкучего рынка.
Направо — винная лавка, налево — какая-то пивная, посредине — вход в ночлежный дом, известный под названием «Аронки».
9 часов вечера. Ночлежники и ночлежницы все в сборе. «Самое время».
Вы входите в женское отделение.
Воздух с запахом винного перегара и чего-то прелого.
Ночлежницы засыпают. То здесь, то там слышится катаральный, типичный запойный кашель.
Мы проходим между рядами ночлежниц, спящих на каких-то мешках, заменяющих им матрацы. У кого башмаки, те спят в башмаках, из предосторожности, чтоб ночью не украли.
На верёвках развешено и сушится какое-то отвратительное тряпьё.
Какая-то женщина бредит во сне:
— Пойди на кухню… Перекипело всё…
Должно быть, кухарка, «сбившаяся с толку» и попавшая сюда.
Вот в корзине маленький грудной ребёнок.
Ребёнок не спит, старается выползти и наполовину свесился из корзины.
Рядом спит мать с повязанной головою.
— С перепою она. Пьёт шибко: муж у неё идёт в солдаты.
Между рядами, словно тень, неровной, шатающейся походкой пробирается опухшая с отёкшим от пьянства лицом женщина.
— Чего бродишь, окаянная?!
— О Господи, Боже мой! — бормочет пьяная баба и больше по инстинкту, чем сознавая что-нибудь, пробирается к своему месту. Она вся дрожит, её бьёт лихорадка, — типичное лихорадочное состояние алкоголиков.