— А, — говорит, — Василий Кузьмич! Подсаживайтесь. Поболтаем, Василий Кузьмич! Красненького не угодно ли, Василий Кузьмич? Недурное.
Разговорились, конечно, про съезд.
— Что, Василий Кузьмич…
Он так и повторял ежесекундно: «Василий Кузьмич», словно боясь, чтоб не забыть.
— Что, Василий Кузьмич? Бодрость духа со съезда несёте? Новые силы на великую работу, Василий Кузьмич?
— Силы, — говорю, — что же! Силы те же самые. А вот скажите, ваше сиятельство, каких вы результатов от нашего съезда ожидаете?
— Практических, — говорит, — быть может, и никаких! Но съезды имеют огромное общественное значение! Огромное общественное значение, Василий Ильич! Это смотры-с интеллигентных сил страны, Василий Ильич! Смотры-с передовых элементов, Василий Ильич!
Таки забыл!
«Смотры»…
И невольно шевельнулась мысль при этом слове. «Смотры».
Смотры — праздник для генералов, у которых «дивизии в порядке». Смотры — праздник для разряженных адъютантов, для блестящих офицеров, которым смотр — случай попарадировать па кровном, энглизированном коне. А спросите у простого рядового, что такое смотр? Он скажет вам, что уж легче поход, чем смотры.
— Дефиле! — как фыркнул наш Мефистофель-писарь, когда я упомянул ему про «смотры».
И вот я сижу над сапогами в своей хибарке. Ночь глядит в окно, в трубе ноет ветер, и у меня ноет, ноет на душе.
— За что у меня отнимают последние 10 рублей?
У героя-то! Совсем не геройские мысли?
Уж поздно. Пора бы лечь спать. Но сон бежит, и «недостойные меня мысли» идут в голову вашего «героя».
И наш «маленький великий человек» зачем-то садится за стол и принимается на бумаге беседовать, — не с вами, — с собой.
— Дефиле! — как говорит наш волостной писарь.
Я снова беседовал с ним о съезде.
— Вижу, — говорит, — события. А значения их не понимаю. Разъясните пожалуйста. Ну, начальство на ваши «пожелания» либо взглянет, либо нет.
— Вернее нет. Но, кроме учебного начальства, есть ещё земства, которые всегда чутки…
— Да что ж земства-то без вашего съезда, что ли, не знали, каково таково есть ваше положение? Это и в Москву ездить не стоит, чтоб узнать, что человеку голодным жить невозможно. Это и на месте видать! Вон я в другой губернии служил, так там учителям и вовсе 20 рублей платят. Председатель управы, — отрадная такая личность, — с каким-то ещё отрадным барином проезжали. Остановились, — я разговор слышал. С большим чувством председатель говорил: «Светлая личность у вас учитель, отрадное явление, идейный человек! А! На 20 рублей с семьёй существует!! Какую нужду терпит! В куске хлеба себе отказывает! А учительствует! Убеждённый человек!!» Чуть слёзы не капали от умиления. А по-моему стыдно! «Отрадное явление» — и голодает. У нас всё так: как «отрадное явление», так голодает, как «печальное исключенье», так живот припеваючи и на всём на готовом. Человеку за экий труд 20 рублей в месяц давать. На всю семью! Стыдно! Да делать-то что, ежели у земства денег нет? Потому и платят мало, что денег нет, и никакие ваши съезды…
— А значение съезда для нас самих? А общенье? Общества взаимопомощи теперь будут как развиваться…
Только плечами пожимает.
— Да ведь ежели каждому есть нечего, много ли вы друг другу поможете? «Пойдём! — сказал безногий безногому. — Вместе-то идти веселей!»
— Я же вам говорил, что практических результатов съезд не даст никаких. Но моральные! Общество, по крайней мере, узнает, в каком положении находится народный учитель!
— Тэк-с! Дефиле, стало быть.
— Ну, дефиле!
— Это, как я в газете. читал, в Лондоне. Которые без работы — за ручки взялись, ребят перед собой, да так во всех своих лохмотьях по всем улицам и пошли. «Смотрите, дескать, люди добрые, какое наше положение!» На заседаньях, вы сами говорите, вам много разговаривать не приходилось. А в дефиле без слов всё видать. На манер маскарадной процессии, как я в газете читал, — оченно занятно. Вот вы, например, Василий Кузьмич, впереди семь человек детей, за ними ваша супруга с корытами и белья при ней куча. А затем вы сами с дратвой, с шилом, с сапогом. Надпись: «А жалованье — 500, да и то за 20-летнюю службу!» А в руках у вас хрестоматия Галахова. Наглядно. Каждый дурак понял бы!
Чуть не выгнал его вон.
Но негодяй говорит убедительно.
— И откуда вы, Василь Кузьмич, взяли, будто общество вами интересуется? Ежели б в действительности интересовалось, никаких бы ваших «дефиле» не потребовалось. Давным-давно бы про ваше положенье всё разузнало.
— Пословица есть: «дитя не плачет, мать не разумеет».
— Так то про дур матерей говорится. Общество! Я по делам частенько у нашего помещика бываю. Он всё проекты сочиняет, а я переписываю, потому что почерк имею круглый. А он сочинять мастер, но чтоб понять было можно, — Бог не дал. Так зайдёшь иной раз, ждать велят, общество у них. Разговоры. Дым коромыслом. «Сколько, например, министерство во французской республике продержится?» Господа наедут, крик, — того гляди, сцепятся. И выкладывают и выкладывают! Про любого французской республики депутата спроси, такого про него выложат, чего, может, они сам-то про себя не знает! А им известно! Как же так, Василь Кузьмич? Про любого французского депутата всю подноготную знают, а чтоб узнать, как свой учитель живёт, им ещё дефиле нужно. Никакого интереса тут я не вижу.
Действительно, интересуется ли нами общество?
Не у нас только, но всюду, но везде. Интересуется ли теперешнее буржуазное общество народными учителями?
Немцы говорят:
— При Садовой победил школьный учитель.
А несколько лет тому назад по какому-то поводу выяснилось, что немецкие школьные учителя живут в голоде, в холоде. Их держат в чёрном теле, платят гроши. Это не жизнь, это — медленное умиранье.
Немецкие журналы печатали, а наши перепечатывали картинки: лачуги, в которых живут в Германии деревенские народные учителя, лохмотья, в которых они ходят. На портреты жутко смотреть было: словно из голодающих местностей.
Ещё почище нашего!
Вот вам и герои-победители!
Общество живёт относительно нас романтическими представлениями.
Мы, народные учителя, что-то в роде пожарных.
— Их уж дело такое, чтобы собой жертвовать!
«Народный учитель».
— Ах! Святое дело! Ах! Святое слово! Ах, эти люди всем, всем жертвуют! Их и удовольствие такое, чтобы всем жертвовать.
Так думают.
Раз я народный учитель, я только и смотрю кругом:
— Куда бы мне собой пожертвовать!
Встаю утром, — сахару к чаю нет.
— Ах, какой счастливый случай! Сахару нет!! Ах, как приятно хоть маленькую жертву принести! Буду пить без сахару!
На обед у меня — жертва. На ужин — жертва.
На ногах, вместо сапог, жертва.
И мне других не нужно! Я и в жертвах похожу!
— Ах, сапог лопнул! Какое счастье! Ещё одна жертва на ниву народную!
Вы найдёте, быть может, что в моих словах много желчи?
Что же мне делать? Вся Русь залита желчью. Послушайте, — все слова пропитаны желчью. Посмотрите, — все лица полны желчи. Желчь разлилась в отечестве моем. Что же я за исключение?
— Общество, — говорят, — преисполнилось сочувствия к народным учителям!
Отлично.
У общества был и способ реально, наглядно выражать своё сочувствие.
Существует «общество попечения о детях народных учителей и учительниц». О нём много говорилось на съезде.
Что ж? Хлынул туда поток пожертвований от общества, охваченного симпатиями?
Поймите, что я не милостыни прошу!
Я просто хочу отделить чувство сентиментальности.
Здоровое, настоящее чувство от кислой, противной сентиментальности.
Маргарин от масла.
Чувство сказало бы:
— Их дети обречены на нищету. Я могу помочь… Помогу.
Сентиментальность проливает слёзы:
— Ах, они не только себя, они и своих детей приносят в жертву! Ах, как это велико!
И ни с места…
Потому что чувство диктует:
— Иди и помоги!