— Теперь, когда у тебя есть степень бакалавра, ты должна найти работенку, — заявил Коллен.
— Иван мог бы подыскать тебе место, — предложила моя сестра.
— Мне есть, чем заняться, — ответила я. — Вы сами можете пойти работать.
— Вот оно, новое поколение, — воскликнул Коллен, — ничего не хочет делать!
— Ладно, как-нибудь устроимся, — примирительно произнесла Синеситта. — У нас есть время подумать.
— Двадцать тысяч франков, — заметил Коллен, — испарятся быстро.
— Может, мне вернуться в «Прентан»? — спросила Синеситта.
— Советую тебе позвонить им прямо сейчас, — обрадовался Коллен.
Синеситта встала и направилась в вестибюль. Но перед этим, охваченная любовным порывом и признательностью за его умное замечание, обняла Коллена и поцеловала в бугристую, отвратительную щеку. Она спросила из вестибюля, почему он оставил Октава в подставке для зонтиков. Он ответил: «А почему бы и не в подставке? — и добавил: — Это же лучше, чем если бы я оставил его в поясе для подвязок, в багажнике или на трапе!» По несколько натянутому и прерывистому голосу, которым Синеситта попросила секретаршу соединить ее с шефом, я поняла, что моя сестра взяла Октава на руки. В этот холодный, серый февральский день меня мучил вопрос, в кого мы превратимся, запершись, как в приюте для престарелых или лечебнице для душевнобольных, в этом загородном доме, в окружении предметов, напоминающих о былом величии Брабанов.
— Как ты находишь свою сестру? — спросил меня Коллен. — Она стала лучше, чем раньше?
Я вдруг подумала, что не помню, какой была Синеситта до встречи с Колленом. Мне пришлось сделать усилие, чтобы воссоздать в своей памяти, увы, неполный образ той скованной, худой, сияющей весталки, очаровывавшей меня в детстве и в подростковом возрасте. Я сравнила ее с замученной, изможденной матерью семейства, в которую она превратилась. Что появилась в ней нового? Может быть, некоторая апатия, которую испытывают участники марафона на Олимпийских играх сразу после соревнований: смесь невероятной усталости и равнодушия к смерти. Синеситта знала, что в ее жизни отныне не может быть ничего ужаснее, чем брак со Стюартом Колленом; и теперь, расставшись с иллюзиями, демонстрировала беспечность и патологическую веселость, правда, не лишенных некоторого ядовитого очарования.
Возвратившись на кухню, моя сестра сообщила, что «Прентан» возьмет ее на работу с испытательным сроком со следующей недели. Мы поверили, — и зря, — что выпутались из финансовых затруднений. Это нужно было отметить. Коллен спросил, не осталось ли в доме «Чинзано»? Я ответила, что не выпила ни капли. Синеситта заявила, что ее возвращение на работу нужно отмечать не «Чинзано», а шампанским. Коллен вызвался сходить за ним в лавку на углу и спросил меня, где ключи от машины. Машина, объяснила я, была не на ходу из-за неисправного глушителя.
— По такому холоду, — буркнул Коллен, — я не пойду пешком в лавку.
— Однако мы даже маленькими туда ходили, — заметила Синеситта. — Не правда ли, Брабан? Ладно, я сама схожу.
— Ты! — воскликнула я. — Ты же беременна!
— В Скандинавии тоже есть беременные женщины, что не мешает им ходить по холоду.
— Они ездят на «Вольво». У этих машин не очень хорошие тормоза, зато они хорошо обогреваются.
— В XIX веке не было «Вольво»,— возразила Синеситта.
— Именно поэтому, если верить папе, большинство скандинавов и эмигрировало в Соединенные Штаты.
— Только оденься потеплее, — проявил заботу о беременной жене Стюарт.
— Не беспокойся, моя любовь.
Она ушла, переваливаясь с боку на бок, в огромной пуховой куртке, которую мама подарила ей, чтобы она никогда не мерзла. Коллен сунул руки в карманы и встал перед окном. Он повернул ко мне свое странное жирное лицо, не выглядевшее ни совершенно человеческим, ни животным.
— Ты считаешь, что я должен был пойти вместо нее? — спросил он. — Любой мужчина на моем месте так и сделал бы, да? Но я — не любой мужчина. Я — мужчина, которого она любит. Если бы я пошел, то поступил бы как любой мужчина, а твоя сестра не способна любить любого мужчину. Синеситта не переносит в мужчинах то, что считается правильным и общепринятым. Мужчина, которого она любит, должен быть единственным в своем роде и непредсказуемым. Обрати внимание: она не хочет посредственного весельчака, карикатуриста с площади Тертр или члена Средиземноморского клуба. Ее не нужно развлекать, потому что она не скучает. Она тревожится. А избавить ее от тревоги может только мужчина, находящийся, как ей кажется, в чистом, нетронутом, первобытном состоянии, не имеющий никаких привычек, привязанностей, обычаев, кроме гротескных, потешающих всех других, как наши пантагрюэлевские обеды в ресторанах, о которых она должна была тебе рассказывать. Как только ты совершаешь что-либо банальное: запрещаешь ей идти пешком в лавку и идешь вместо нее, — ее тревога возвращается как буря, циклон. Мы только что, приятель, избежали морского прилива. Если бы твоя сестра не была совершенно особым существом с потребностями, отличными от потребностей других женщин, разве она бы осталась со мной, узнав, что 1 апреля 1974 года я убил свою жену и двух дочерей. И это не шутка, можешь мне поверить. У меня был приступ безумия. Во всяком случае, так сказал психиатр. Но когда я убил психиатра, никто не сказал, что это безумие, и меня приговорили к двадцати годам заключения. Однако, можно ли совершить более безумный поступок, чем убить своего психиатра?
24
Вначале она решила, что будет рада вернуться к нормальной жизни. Полтора года она прожила в ритме Стюарта, то есть безо всякого ритма, медленно плывя по течению. Дни сменялись с необыкновенной быстротой, а она за все это время не сделала ничего, только растранжирила свое наследство. В праздности ей открылась тайная сладость, действовавшая на нее как наркотик. И она даже думала, сможет ли когда-нибудь от нее отвыкнуть. Каждое утро она впрыскивала себе дозу лености, приводящую ее в блаженное и томное состояние на весь день, который она проводила в объятиях Стюарта или Алена или наедине со своими мыслями. Легкий стыд охватывал ее лишь к концу дня, когда усталость от завершенной работы освобождает тех, кто трудился, от экзистенциальных тревог, от которых праздные люди не в состоянии избавиться. Они загоняют их внутрь себя, не знают, что с ними делать, и в результате устраивают драмы. В течение многих месяцев в них накапливается, как электрический заряд в аккумуляторе, ежедневное вечернее недомогание.
Синеситта провела пятнадцать минут в кабинете шефа. Она скучала по своему ребенку. Она скучала по Стюарту. Она скучала по мне. И даже скучала по Бобу, хотя он никогда не занимал большого места в ее жизни. Она встала, пробормотала какое-то глупое извинение и побежала на станцию Обер, где села в экспресс-метро. Возвратившись домой, она спокойно разделась в своей комнате, не сводя глаз со спящего Стюарта. Потом легла и прижалась к нему. Он был круглым и теплым. Она обожала его седые волосы и детский запах. Взяв его руку, она положила ее себе на бедро, зная, что пока беременна, ей не на что с ним надеяться.
Вопреки ее ожиданиям, он не сделал ни малейшего упрека по поводу ее поспешного бегства и потери возможности заработать. Он никогда не демонстрировал своего недовольства, когда все от него этого ждали. Он выбирал другой, собственный способ уколоть человека, и гораздо сильнее, чем тот предполагал. Синеситта, застигнутая врасплох неожиданным молчанием мужа, посчитала себя обязанной оправдаться и сказала шутливым тоном, который понравился ей еще меньше, чем Коллену:
— Когда у нас кончатся деньги, я пойду на панель.
— В твоем положении ты не найдешь много клиентов.
— А извращенцы?
— Послушай старого сутенера: на этой земле очень мало извращенцев.
— Тогда я займусь чем-нибудь другим.
— Ты ничем не займешься, потому что ничего не умеешь делать, как, впрочем, и я. Ладно, давай спать.