— В другой раз, — сказала я.
— Вы прекрасно знаете, что другого раза не будет, — возразил директор отеля. — Что может привести в Глазго такую женщину, как вы, еще раз? Это и так уже чудо — спасибо, Господи! — что вы приехали. Теперь я не должен позволить вам уехать.
— И что же вы собираетесь сделать?
— Привязать вас к этому радиатору.
Дрожащей рукой он показал на маленький серый железный радиатор, а другой замахнулся на меня складным ножом, не зная, что мне не составляло никакого труда его обезоружить. Бедняга не подозревал, что в детстве я несколько лет занималась французским боксом. Тогда я сама привязала его к радиатору, затем, расстегнув ему пояс, спустила брюки и с отвращением и презрением вытащила двумя пальцами его пенис. Я бы не рассказывала эту историю, если бы нравы директора отеля не стали известны во всей Европе после омерзительного скандала с младшим сыном Николаса Кинга и Синтии Колледжи. Спустившись в приемную, я потребовала заплатить за мои услуги (оцененные наобум в лифте) тысячу фунтов стерлингов.
— За какие услуги? — спросила дежурная.
— Пойдите и взгляните сами.
Я отвела ее в кабинет директора. За время моего короткого отсутствия у него произошла эякуляция, хотя я и связала ему руки.
— Распорядитесь, чтобы мне заплатили! — приказала я директору.
— Заплатите ей, мадмуазель Лаблин.
— Сколько? — с оксфордским акцентом спросила дежурная — высокая, крупная негритянка в неонацистской форме, внушавшая, без сомнения, страх директору, что, в свою очередь, доставляло ему удовольствие.
— Сколько она потребует.
Повернувшись ко мне он, униженный, съеженный и восхищенный, спросил:
— Сколько вы хотите, Брабан?
— Тысячу фунтов.
— Тысячу фунтов! — воскликнула негритянка, которая за подобные услуги явно получала намного меньше или вообще ничего. — На чей счет записать?
— На мой, — ответил директор. — И сразу же после этого вернитесь и развяжите меня.
При разговоре он снова возбудился, и я начала догадываться, что он подразумевает под операцией по развязыванию. На улице я отдала тысячу фунтов первому встречному бродяге и словила такси. Через несколько недель я послала одну из своих картин директору «Копторна» со словами: «Теперь мы квиты. Брабан». Мне рассказывали, что эта картина висела на самом видном месте в столовой до середины века, пока новый директор не продал ее Люксембургскому музею, получив, кстати, большую прибыль.
Кэтлин Пирс — горничная отца, не слишком быстро менявшая компакт-диски и давшая ему последнюю чашку чая — жила в Уэмбли, в изящном маленьком домике из серого кирпича, с низкими окнами, выходящими на стадион и отель «Хилтон». Она открыла дверь, держа под мышкой ребенка. Маленькая собачонка крутилась у нее под ногами, а семилетняя девочка цеплялась за ее шотландскую юбку. Я представилась, и она сразу предложила мне войти. Мы устроились в гостиной, полной салфеток, искусственных цветов и воскресных газет. Я попросила Кэтлин рассказать о последних минутах моего отца и теперь могу написать следующие строки. Увертюра из «Волшебной флейты» застала папу уже умирающим и прикончила его. Сожалел ли он, что отдает Богу душу, слушая — или, принимая во внимание ситуацию, заставляя себя терпеть — музыку, навеянную масонскими идеями, а не одну из очаровательных и жизнерадостных месс, написанных Моцартом в восемнадцатилетнем возрасте, или хотя бы «Реквием», о котором часто забывают, что он подписан Моцартом и Зюсмайром. Уверена, что нет. Папа отрекся от католической религии задолго до того, как покинул Брюссель, а во время второй мировой войны превратился в своего рода агностика-голлиста. Когда Кэтлин Пирс поставила последний ком-пакт-диск и забрала у него чашку с чаем, в котором он только смочил губы, папа прошептал, что чувствует себя как воздушный шар, наполняемый углекислым газом. Он смиренно и плавно раскинул руки и, тихо покачивая головой, позволил музыке унести его в Небеса.
21
Желтоватый туман окутал побережье Франции. Устроившись с Октавом в салоне второго класса между баром и игральными автоматами, Синеситта разглядела в толпе пассажиров Стюарта, увлеченного какой-то электронной игрой. Она ощущала себя с ним одним целым. Впрочем, думала она, наблюдая за Стюартом, который нагнулся к молодой стильной англичанке и одолжил ей несколько шиллингов, чтобы она продолжила игру, разве это нормально, когда два человека, образующие одно целое, не спят вместе? В конце концов, не заниматься же онанизмом, что осуждается и даже наказывается большинством религий.
Мой племянник в белом с голубыми полосками конверте с ненасытной и слепой страстью сосал грудь. Два первых месяца он ел только то, что исходило из его матери. Синеситта чувствовала себя одинокой планетой с собственными источниками и пастбищами. Это она отделяла для своего сына день от ночи, сон от бодрствования, голод от сытости. Она испытывала необыкновенное счастье, какое испытывают только абсолютные монархи. Но ее преимущество, а значит, и преимущество ее счастья состояло в том, что она правила с помощью любви, а не страха. Моя сестра — бывалый, циничный, насмешливый солдат из бухгалтерии «Прентан» — открывала для себя радость материнства. Любить ребенка — единственный способ любить человеческое существо, не ругаясь с ним. Когда младенец кричит, он не злится — он зовет вас. Синеситта после рождения Октава купалась с ним во взаимной любви, находившей свое конкретное воплощение каждые два-три часа. Больше всего ее поразило, когда она начала кормить Октава, что ни один мужчина никогда не сосал ее грудь так долго и так умело. Конечно, она не очень хорошо разбиралась в этом вопросе, признавалась она с упрямым и робким выражением лица, не покидавшим ее даже во время предсмертной агонии. В заключение Синеситта добавляла со своей обычной, бьющей в глаза наивностью, что если бы в ее жизни было больше трех любовников, не считая Коллена — ее мужа, она бы меньше влюбилась в сына.
Стюарт вернулся и сел рядом с ней, раздвинув ноги, свесив руки, опустив плечи и нахмурившись. После эйфории, которую вызвали у него смерть папы (он считал, что родители мужа и жены — единственные враги семейных пар и чем быстрее они исчезнут, тем будет лучше), а также деньги, которые он забрал у полупокойника и благодаря которым они провели два месяца в четырехзвездочном отеле «Кэмберленд», Коллен впал в тоску. Он боялся старости или, вернее самого процесса старения. «Нервная депрессия, — объяснил мне однажды психотерапевт Боба, — это когда человек считает уже исчезнувшим все, что когда-то должно исчезнуть. Например, — уточнял он, — человек видит в тебе старую, умирающую женщину, которую должны похоронить на Пер-Лашез, хотя на самом деле ты — самая блистательная, полная сил девушка, какую я когда-либо видел».
— Ты выиграл? — спросила Синеситта у мужа.
— Да, — сказал Коллен, — один фунт. Выиграть один фунт, рискуя потерять тысячу, это унизительно.
— Значит, ты мало играл.
— Я играл достаточно.
— Вернись.
— Нет, я хочу побыть со своими женой и ребенком.
Он обнял за плечи мою сестру. Она не шелохнулась, следуя правилу, что перед акулой, тигром или змеей — даже если ты и влюблен до сумасшествия в этих акулу, тигра, змею — самое лучшее не двигаться, если хочешь остаться в живых. Коллен, как командир скаутов, целующий кузину из провинции во время семейного обеда, запечатлел на щеке жены жирный, звучный поцелуй. Затем снял с ее плеча руку и отвернулся. Вдруг он побледнел. Его руки задрожали. Синеситта спросила, не началась ли у него морская болезнь. Он ответил, что у него болезнь от жизни. Морская качка, уточнил Стюарт, на него не действует; на него действует земная качка. Он обхватил голову руками и дрожащим голосом, полным ненависти и отчаяния, стал умолять мою сестру прекратить красть у него всю энергию и всю радость. Она поняла, что с милостями покончено, и быстро подсчитала, что у него украла: любезную фразу, руку на плече, поцелуй в щеку. Не так уж и плохо. Бывали и менее удачные моменты, когда ей удавалось выцыганить только дружеский взгляд, либо нейтральный или сомнительный комплимент: «Ты сегодня не так дурно выглядишь, как вчера» или «Лучше все-таки появляться в свете с великаншей, чем с лилипуткой». Нормальным состоянием Стюарта была истощающая смесь тревоги и отчаяния. Женщины, жившие до моей сестры вместе с ним, ошибочно принимали его за могучего, динамичного мужчину, время от времени впадающего в истерику лишь для того, чтобы позлить людей.