Итак, «игра» началась:
— Начнем со старших. Вы, мистер Куль?
— Конечно, «да», в нем утверждение и основа. Я не люблю «нет», оно безнравственно и преступно… Когда я показываю доллары, все говорят мне — «да». Уничтожьте какие угодно слова, но оставьте доллары и «да», и я берусь оздоровить человечество.
— По-моему, и «да», и «нет» — крайности, — сказал m-r Дэле, — а я люблю во всем меру. Но что ж, если надо выбирать, то я говорю «да»! «Да» — это радость, порыв, что еще?.. Да! Гарсон, «Дюбоннэ»! Да! Зизи, ты готова? Да, да!
Алексей Спиридонович, еще потрясенный предыдущим, не мог собраться с мыслями, он мычал, вскакивал, садился и наконец завопил:
— Да! Верую, Господи! Причастье! «Да»! Священное «да» чистой тургеневской девушки…
— Да! Si! — ответил Эрколе. — Во всех приятных случаях жизни говорят «да», и только когда гонят в шею, кричат «нет»!
Короче говоря, все ученики «великого провокатора», объясняя это разными соображениями и подтверждая разными доводами, отвечают, что, если бы из всех слов, какие только существуют в их словаре, им надо было выбрать одно — «да» или «нет», — они решительно выбрали бы «да».
Но вот очередь доходит до первого и самого любимого ученика Хулио Хуренито — русского поэта Ильи Эренбурга.
— Что же ты молчишь? — спросил меня Учитель.
Я не отвечал раньше, боясь раздосадовать его и друзей.
— Учитель, я не солгу вам — я оставил бы «нет». Видите ли, откровенно говоря, мне очень нравится, когда что-нибудь не удается. Я очень люблю мистера Куля, но мне было бы приятно, если бы он вдруг потерял свои доллары… Конечно, как сказал мой прапрапрадедушка, умник Соломон: «Время собирать камни и время их бросать». Но я простой человек, у меня одно лицо, а не два! Собирать кому-нибудь придется, может быть, Шмидту. А пока что я, отнюдь не из оригинальности, а по чистой совести должен сказать: «Уничтожь „да“, уничтожь на свете все, и тогда само собой останется одно „нет“!»
Пока я говорил, все друзья, сидевшие рядом со мной на диване, пересели в другой угол. Я остался один. Учитель обратился к Алексею Спиридоновичу:
— Теперь ты видишь, что я был прав. Произошло естественное разделение. Наш иудей остался одиноким. Можно уничтожить все гетто, стереть все «черты оседлости», срыть все границы, но ничем не заполнить этих пяти аршин, отделяющих вас от него. Мы все Робинзоны или, если хотите, каторжники. Дальше — дело характера. Один приучает паука, занимается санскритским языком и любовно подметает пол камеры. Другой бьет головой стенку — шишка, снова бух, снова шишка… Что крепче — голова или стена? Пришли греки, осмотрелись — может быть, квартиры и лучше бывают, без болезней, без смерти, без муки. Например, Олимп. Но ничего не поделаешь, надо устраиваться в этой. А чтобы сберечь хорошее настроение, лучше всего объявить все неудобства — включая смерть (все равно ничего не изменишь) — величайшими благами. Иудеи пришли и сразу бух в стенку: «Почему так устроено?..»
Монолог Хуренито затягивается еще аж на полторы страницы: чувствуется, что эта тема для него (а вернее — для автора) — из самых больных и самых любимых.
Не рискуя длить дальше цитату (она и так слишком затянулась), перехожу сразу к его заключительной фазе:
— Как не любить мне этого заступа в тысячелетней руке? Им роют могилы, но не им ли перекапывают поле? Прольется иудейская кровь, будут аплодировать приглашенные гости, но по древним нашептываниям она горше отравит землю. Великое лекарство мира!..
И, подойдя ко мне, Учитель крепко поцеловал меня в лоб.
Вот оно — кредо Ильи Эренбурга по так называемому еврейскому вопросу.
Его путь — и в жизни, и в литературе — был сплошными метаниями, он весь состоял из крутых поворотов и зигзагов. Но этому своему символу веры он не изменил ни разу.
Противником создания еврейского национального государства он, конечно, не был. Готов был признать, что для тех евреев, которые составят народонаселение этого еврейского национального очага, оно, может быть, было бы не так уж и плохо. Но не дай Бог, если при этом прекратит свое существование двухтысячелетняя еврейская диаспора. Ведь тогда скептическую еврейскую усмешку сменит ребяческий фанатизм, наивное прекраснодушие, слезливое благоговение…
Евреи как этнос, как некая человеческая общность при этом, может быть, даже и выиграли бы. Но каким унылым и тусклым стал бы наш мир без этой исчезнувшей кривой еврейской усмешки:
Устала и рука. Я перешел то поле.
Есть мука и мука, но я писал о соли.
Соль истребляли все. Ракеты рвутся в небо.
Идут по полосе и думают о хлебе.
Вот он, клубок судеб. И тишина средь песен.
Даст Бог, родится хлеб. Но до чего он пресен!
Это стихотворение Эренбург написал незадолго до смерти. И — вот что удивительно! — не только написал, но и напечатал. (В последнем прижизненном своем собрании сочинений.)
Напечатать его в пору самой яростной охоты за сионистскими ведьмами ему удалось не потому, что он как-то там особенно хитроумно зашифровал свою мысль. (Какой уж там шифр: все сказано достаточно прямо.) Просто никто уже давно не помнил, что он когда-то там «писал о соли». Вот бдительные редакторы и цензоры и не догадались, без какой соли станет пресным хлеб, который уродится после того, как «соль» истребят окончательно и бесповоротно.
Не исключено, что об этом не догадывались и многие читатели. Особенно те, в чьих глазах подлинный облик писателя Эренбурга был заслонен официальным его портретом с многочисленными медалями Сталинских и Ленинских премий на лацкане строгого двубортного пиджака. (В жизни он любил мятые домашние куртки из мягкого вельвета.)
Тут, пожалуй, уместно вновь вернуться к той поэме Маргариты Алигер, с которой я начал эти свои рассуждения на тему «Эренбург и еврейский вопрос».
Заключая свой лирический монолог, начинающийся словами: «Чем мы перед миром виноваты, Эренбург, Багрицкий и Светлов!», ее лирическая героиня восклицает:
Я не знаю, есть ли голос крови,
Знаю только: есть у крови цвет.
Этим цветом землю обагрила
Сволочь, заклейменная в веках,
И евреев кровь заговорила
В этот час на разных языках.
Речь, понятно, опять о той крови, которая «течет из жил».
Точку зрения Эренбурга на этот счет мы уже знаем. Тут у них нет и не может быть никаких разногласий.
Но, в отличие от автора этих строк, Эренбург знает, что так называемый голос крови — это тоже реальность, а не фикция. И именно этот голос крови (той, что течет в жилах, а не из жил) и заставляет его соплеменников там, где другие говорят «Да!», упрямо твердить — пусть даже на разных языках — свое вечное «Нет!».
* * *
Из всего сказанного выше следует, что, уговаривая своих читателей (в том своем ответе мифическому Александру Р.) не считать Израиль спасением от всех еврейский бед и напастей, Эренбург до некоторой степени был искренен. Но, уверяя их, что евреев, разбросанных по планете, объединяет только антисемитизм, а в остальном между ними нет ничего общего, он, конечно, кривил душой. И тут нельзя не сказать, что, помимо скептического отношения к идее создания еврейского национального государства, была и другая, куда более серьезная причина, заставившая его написать ту заказанную Сталиным статью.
Причина эта состояла в том, что он очень ясно видел и понимал то, что видели и понимали тогда очень немногие.