Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Возможно, возможно… Но авторская ирония, под прицел которой то и дело попадает сам этот «обаятельный» фейхтвангеровский персонаж, бьет сильнее:

Голоса в передней вспугнули его… Но пока слуга Арсен помог господину фон Терке снять пальто и ввел его в кабинет, у него было достаточно времени, чтобы отнести в сейф, находящийся в спальне, книгу — свою совесть — и встретить гостя.

Эренбург, конечно, тоже был человеком двойного сознания. Но специального сейфа, в котором он мог бы прятать от посторонних глаз свою совесть, у него не было.

После «Хулио Хуренито» в критике за ним утвердилась репутация циника и нигилиста. (В 1925 году вышла даже книга о нем, которую автор — Н. Терещенко — так прямо и озаглавил: «Современный нигилист».) Но, как я уже сказал, циником он не был.

Первый раз — вживе — я увидал Эренбурга году в 48-м или в 49-м. Он приехал к нам в институт и три вечера подряд рассказывал нам о тайнах писательского ремесла.

Встретили его нельзя сказать, чтобы восторженно: мы ведь были избалованы постоянным общением с живыми классиками, каждую неделю встречались с Фединым, Паустовским.

Но с Эренбургом они все-таки равняться не могли. Он был живой легендой. Война кончилась совсем недавно. А тогда, в войну, как написал об Эренбурге в одной своей статье Вениамин Каверин, «на весь мир раздавался стук его пишущей машинки».

В общем, его приезд был для нас событием. И слушали его, что называется, разинув рот. Но на исходе третьего вечера произошел такой небольшой казус.

Сказав, что, описывая гибель своего героя, писатель как бы примеряет свою собственную смерть, Эренбург припомнил хрестоматийную историю про Бальзака.

— Однажды к Бальзаку, — рассказывал он, — пришел его приятель. Он увидел писателя сползавшим с кресла. Пульс был слабый и неровный. «Скорее за доктором! — закричал приятель. — Господин Бальзак умирает!» От крика Бальзак очнулся и сказал: «Ты ничего не понимаешь. Только что умер отец Горио…»

И тут в зале засмеялись.

Не стану утверждать, что гоготал весь зал, но это не был смех двух-трех белых ворон. Смеялись многие, могло даже показаться, что все.

Эренбург побелел. У него задрожали губы. Видно было, что этот смех ударил его в самое сердце. Он воспринял его как личное, смертельное оскорбление, ответить на которое можно было только пощечиной. И он ответил.

— Вы смеетесь? — с презрением кинул он в зал. — Значит, вы не писатели!

«О, — подумал я тогда. — Он и в самом деле поэт!»

Как я уже говорил, в нашем кругу принято было в слегка издевательском тоне говорить, что Эренбург — этот блестящий публицист и довольно посредственный романист — сам считает себя прежде всего поэтом. Впрочем, некоторые признанные наши литинститутские поэты помнили и одобрительно цитировали некоторые эренбурговские стихотворные строчки.

Но, подумав, что Эренбург, оказывается, и в самом деле поэт, я имел в виду совсем другое. Уж очень подлинной, искренней, какой-то совсем детской была его обида на тех, кто встретил смехом его рассказ о Бальзаке, едва не отдавшем концы из-за смерти своего героя.

Вот с этого момента я и поверил Эренбургу. Поверил, что он не лжет, не притворяется.

Да, по-человечески Эренбург был, конечно, лучше, гораздо лучше Визенера. Но зато (и именно поэтому) он был гораздо его наивнее.

Так что же я все-таки предпочел бы? Чтобы он был таким же мерзавцем и циником, как фейхтвангеровкий Визинер, но зато написал правдивые мемуары, которые потомки прочли бы через тридцать или пятьдесят лет? Или пусть бы уж лучше оставался таким, каким был?

Во всем этом мне еще предстояло разбираться. И каждая новая встреча с Эренбургом давала мне для этих разбирательств все новый и новый материал.

НАСТОЯЩИЕ ПИСАТЕЛИ

КАРТ-БЛАНШУ НЕ ПРОСЯТ

Не стану длить рассказ о том первом нашем визите к Эренбургу. Заключая его, отмечу только, что в целом он прошел хорошо. Несмотря на непредвиденное участие Манделя — на высоком дипломатическом уровне. (Чем другим, но дипломатом наш Эмка точно не был. В Литинституте, где мы с ним учились, про него говорили: «Не ругался б Мандель матом, Мандель был бы дипломатом». Но на самом деле быть дипломатом ему мешала отнюдь не только приверженность к ненормативной лексике.)

Итак, несмотря на участие Манделя, которого (участия) мы так и не смогли избежать, наша с Лазарем дипломатическая миссия увенчалась успехом. В тот день с «Литгазетой» Эренбург не то чтобы помирился, но — примирился. Может быть, и не совсем поверил нам, что теперь, при новом главном редакторе, она станет совсем другой, но, во всяком случае, понял, что мы с Лазарем — не из кочетовской банды.

Позже, когда наши визиты к нему стали хоть и не очень частыми, но уже более или менее регулярными, он стал относиться к нам, как к своим лазутчикам во вражеском стане. Боря Слуцкий, который бывал у него часто, однажды — в тоне юмора — передал нам такую эренбурговскую фразу.

— В «Литгазете», — будто бы сказал ему в каком-то разговоре Илья Григорьевич, — у меня есть своя агентура. — И на вопрос: «Кто?» ответил: — Лазарев и Сарнов.

Кстати, только тут я по-настоящему понял, почему Эренбург во время того первого нашего визита обратился к нам с поразившим нас вопросом: «Как вы думаете, это напечатают?»

Вопрос этот нас тогда поразил, потому что он, Эренбург, по нашим понятиям, гораздо лучше, чем мы, должен был знать, где нынче проходит граница между дозволенным и недозволенным. Оказывается, это было не так.

Несмотря на то что и в эти годы он находился в эпицентре всех землетрясений и бурь своего времени, был он в ту пору довольно-таки сильно оторван не только от обыденной, но и от так называемой литературной жизни. Круг людей, с которыми он общался, был не то чтобы узок. Но это был весьма специфический круг: друзья и соратники по движению сторонников мира да несколько постоянно навещавших его писателей. (Александр Константинович Гладков, тот же Боря Слуцкий — раз, два и обчелся.)

Лазарь и я были для него представителями совсем иного мира. Мы были «газетчики». Да еще явившиеся к нему как парламентеры из вражеского стана. Естественно, что наше мнение насчет того, что можно, а что нельзя напечатать, представляло для него совершенно особый интерес.

У него были все основания полагать, что кого другого, но уж его-то «Литгазета», во всяком случае, печатать не будет. (Разве что какую-нибудь антизападную заметку по разделу международной политики.) А мы — с ходу — попросили у него какой-нибудь отрывок из только что законченной первой книги его мемуаров.

Немного поколебавшись, такой отрывок он нам все-таки дал. (Сколько мне помнится, это случилось уже при следующем нашем визите.)

Сейчас я уже не помню, какой из напечатанных нами отрывков был первым. Но из трех, которые мы тогда опубликовали, особенно запомнился мне «Киев».

В цензурном отношении он был вполне безобиден, и никаких проблем с его публикацией мы не предвидели.

Так оно и вышло. Цензурных проблем не было. Но хлопот (лично у меня) по ходу прохождения этого отрывка возникло довольно много.

У меня — потому что именно мне было поручено его вести.

Проблемы (лучше все-таки сказать — хлопоты), возникшие у меня в связи с этим поручением, возникли не на какой-нибудь вышестоящей инстанции, как это обычно у нас бывало (по тексту Эренбурга, учитывая все тонкости и сложности сложившихся с ним отношений, никто из начальства ни одного замечания высказать не посмел), а на самой низшей: в бюро проверки.

Было тогда в нашей газете такое — весьма, надо сказать, полезное учреждение. (Я говорю «было», потому что сейчас, судя по количеству проскакивающих на газетную полосу «ляпов», в том числе и самых чудовищных, оно давно уже упразднено.)

Две красотки — Лиля и Рита (ее мы звали «Ритатуля»), сидящие в тесной комнатушке рядом с библиотекой, выматывали из нас душу, сурово и скрупулезно выполняя свои обязанности, суть которых состояла в том, чтобы тщательно сверить с печатными источниками все попавшиеся им на глаза факты и цитаты.

31
{"b":"251156","o":1}