Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…73-летнему старику с повышенным кровяным давлением безусловно помогли помереть тем, что оставили его в состоянии удара без врачебной помощи в течение 12 (или больше…) часов. Да еще волокли в другую комнату.

Что взрослые люди не поняли простого факта, что это был удар, — никогда не поверю. Признаки были налицо: паралич, потеря речи и сознания.

Светлана Аллилуева.
Письмо Роману Гулю 12 янв. 1977 года.
В кн.: Роман Гуль. Я унес Россию. Т. 3.

Так что, если даже и впрямь в дело вмешался Бог, орудием Господней воли, как и во множестве других подобных случаев, все-таки были люди. И одним из этих орудий выпало стать Эренбургу.

Письмо Эренбурга «на высочайшее имя», как я уже не раз говорил, было написано 3 февраля. Сталину оставалось жить еще целый месяц.

За этот месяц могло случиться многое. Но вот произошла какая-то заминка. Что-то случилось. Решено было изменить — нет, не генеральный план, конечно, а всего лишь тактику. Стремительный, бешеный ход событий задержался всего лишь на какие-нибудь две-три недели. Но эти две-три недели решили всё.

Смерть, уже занесшая свою косу над головами миллионов людей, отступила.

РОССИЯ — РОДИНА МАМОНТОВ

Я уже говорил, что задолго до моего личного знакомства с Ильей Григорьевичем, еще с юности, у меня было такое чувство, что я с ним связан какими-то особыми узами. Была, например, ни на чем, в сущности, не основанная уверенность, что, если вдруг понадобится обратиться к нему с какой-нибудь важной просьбой (не личного, а общественного характера), МНЕ он не откажет. Именно этим чувством был продиктован мой порыв кинуться к Эренбургу, требуя от него, чтобы он ответил на гнусную шолоховскую статейку о псевдонимах. И позже, уже в иную эпоху, сразу пришедшая в голову мысль именно к нему обратиться с просьбой подписать письмо в защиту Синявского и Даниэля.

Тут я должен сказать, что эта мысль пришла в голову не только мне. И даже мне — не первому. Первой, сколько мне помнится, была Вика Швейцер. А ездили к Эренбургу с просьбой подписать это письмо Сарра Бабенышева и Рая Орлова. И он подписал. Правда, не сразу, а выдвинув — в ультимативной форме («иначе не подпишу») — требование, чтобы в текст письма была внесена довольно существенная оговорка: «Хоть мы и не одобряем…» Что то в этом роде[4].

Этот его ультиматум дал повод многим моим друзьям покатить на него очередную бочку.

Впрочем, почти все они (за редкими исключениями) и раньше относились к Эренбургу прохладно. Некоторые прямо говорили, что недолюбливают его, и это меня не удивляло и даже не сильно задевало. Но отношение к нему Шурика Воронеля, с которым мы однажды заговорили на эту тему (как раз вот в связи с тем письмом в защиту Синявского и Даниэля), меня поразило.

Имя Шурика уже мелькнуло на этих страницах. Но тут настало время сказать о нем чуть подробнее.

* * *

Когда я впервые читал «Люди, годы, жизнь», самым интересным для меня там были «люди». Что ни говори, подумал я тогда, а портреты современников у Эренбурга получились выразительные. Особенно, помню, очаровал меня тогда нарисованный им портрет Андрея Белого. Даже не весь этот эренбурговский очерк, а самое его начало:

В кафе «Прагер-диле» иногда приходили русские писатели. Разговоры между ними были шумливыми и путаными; и кельнеры никак не могли привыкнуть к загадочным завсегдатаям Однажды Андрей Белый поспорил с Шестовым, говорили они о распаде личности, и говорили на том языке, который понятен только профессиональным философам. Потом настал роковой «полицейский час», в кафе погасили свет, а философский спор не был закончен.

Как забыть последующую сцену? В створках вращающейся двери кричали Андрей Белый и Шестов. Каждый, сам того не замечая, толкал вперед дверь, и они никак не могли выйти на улицу. Шестов, в шляпе, с бородой, с большой палкой, походил на Вечного жида. А Белый неистовствовал, метались руки, вздымался пух на голове. Старый кельнер, видавший виды, сказал мне: «Этот русский, наверно, знаменитый человек…»

Вот как надо писать! — завистливо подумал тогда я. Всего несколько строк, а как много сказано. В сущности, портрет уже готов. А главное, сразу — одной короткой пластической сценой — выявлен не только внешний облик, но и самая суть рисуемого образа.

Научиться этому умению, наверно, нельзя. Им надо обладать. Ну а кроме того, в данном конкретном случае Эренбургу просто повезло: увидав такую картину, трудно было ее забыть. Ну, а уж вспомнив, как было не превратить ее в символ, в своего рода ключ к постижению самой сути того человеческого характера, который ему предстояло изобразить.

Позавидовал я, стало быть, не только — и даже не столько — таланту Эренбурга и его писательскому мастерству, сколько тому, что перед ним оказалась такая великолепная натура. И тогда с грустью подумалось, что мне вряд ли когда-нибудь выпадет такое везение.

Но вот оказалось, что такой случай и мне вроде представился.

Только я подумал, с чего бы мне начать мой рассказ о Шурике Воронеле, как —

ВДРУГ ВСПОМНИЛОСЬ

Ясное, солнечное коктебельское утро. Мы идем к горе Волошина, чтобы взобраться на ее вершину, к легендарной могиле легендарного поэта. Мы — это человек пятнадцать, компания довольно пестрая. Всем жарко. Но некоторые стараются все-таки идти быстрее, чтобы успеть вернуться назад до наступления полуденного зноя, а другие — еле плетутся. В результате образовалась длинная цепочка, хвост которой нам, идущим впереди, почти не виден. А впереди — мы с Шуриком. Увлеченные спором (тут надо сказать, что ни на день, ни на час, ни на минуту не прекращающийся спор был тогда постоянным состоянием нашего общения. О чем мы спорили? Да обо всем на свете… В том числе, конечно, и об Эренбурге, мемуары которого тогда были постоянным источником не только наших споров) — так вот, увлеченные этим, целую вечность длящимся спором, мы невольно убыстряем шаг, а когда оглядываемся, выясняется, что так оторвались от своих, что спутников наших совсем уже не видно. Некоторое время мы стоим и поджидаем отставших. И всякий раз первым нас догоняет мой друг Лазарь: ему тоже скучно плестись с еле перебирающими ногами, утомленными зноем женщинами. Но и за нами гнаться ему тоже не больно хочется. Некоторое время он идет вместе с нами, прислушиваясь к нашему спору, но не принимая в нем участия. Потом снова отстает. Минут десять спустя опять нагоняет. И снова отстает. И так — несколько раз. Представление о ходе нашей дискуссии у него, таким образом, получается клочковатое. Но какое-то впечатление о ней у него тем не менее все-таки сложилось. И вечером он этим своим впечатлением со мной поделился.

— Больше всего меня поразило, — сказал он, — что на протяжении всего вашего бесконечного спора вы несколько раз поменялись своими взглядами. Приближаясь к вам, я всякий раз с изумлением обнаруживал, что точку зрения, которую десять минут назад с пеной на губах отстаивал Саша, теперь защищаешь ты. А он так же яростно отстаивает сейчас противоположную.

Все это Лазарь высказал мне с нескрываемой иронией. И смысл этой его иронии состоял в том, что оба мы с Воронелем — неисправимые спорщики, которым, в сущности, совершенно все равно, о чем спорить и какую точку зрения отстаивать: дай только вволю поспорить.

На самом деле это было, конечно, не так.

Просто в ходе этих наших бесконечных споров я постепенно стал понимать, что главное в споре — не победить, нащупав слабые стороны в аргументации оппонента. Это как раз самое легкое. Главное — по-настоящему понять его точку зрения. А понять — это ведь значит освоить, то есть в какой-то степени сделать ее своей. Во всяком случае, увидеть, что и в ней тоже заключена некая правда. И столкнулись в нашем споре, стало быть, не правда (которую отстаиваю я) с неправдой (которую защищает мой оппонент), а одна правда — с другой правдой.

вернуться

4

Написав все это по памяти, я все-таки решил себя проверить. Разыскал текст нашего коллективного письма (он опубликован в книге «Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля». М., 1989) и сразу нашел там ту вписанную по настоянию Эренбурга оговорочную фразу. Привожу ее полностью; «Хотя мы не одобряем тех средств, к которым прибегали эти писатели, публикуя свои произведения за границей, мы не можем согласиться с тем, что в их действиях присутствовал антисоветский умысел, доказательства которого были бы необходимы для столь тяжкого наказания». Фраза эта не только не противоречила общему тону письма, но и ничуть с ним не диссонировала, поскольку тон этот был вполне законопослушный. Мы смиренно просили, чтобы нам выдали осужденных «на поруки» (была тогда такая форма смягчения приговора для хулиганов и алкоголиков). Таким образом, мы не отрицали их вины, именуя ее, правда, не преступлением, а всего лишь «совершенными ими политическими просчетами и бестактностями».

60
{"b":"251156","o":1}