Ваня охнул. А бабушка выпятила нижнюю губу и склонила голову набок, дескать, вот так‑то, внучек!
А когда мальчик лег спать на свое законное — не занятое никаким настырным ведогонем — место: на полати — и заснул крепким сном, Василиса Гордеевна, подсвечивая себе керосиновой лампой, полезла в подпол. Там вытащила из тайника, сооруженного в бревне, синюю шкатулку, облепленную мелкими речными ракушками, и, охая и хватаясь за поясницу, полезла вверх по лестнице. Расположилась за кухонным столом. Вынула из шкатулки связку пожелтевших писем, развязала засаленную тесемку и, быстро перебирая пальцами, отыскала нужное письмо. Очень не хотелось ей перечитывать его — да… кукла не давала ей покоя. Та ли это кукла‑то?! Может, всё ж таки другая?.. И ежели та — то… чей это ведогонь в нее вселился?
Письмо хранилось в конверте, обратный адрес был такой: город Новгород–на–Волхове. В письме содержалось вот что: «Здравствуйте, неизвестная мне Василиса Гордеевна, пишет неизвестная вам Людмила Ивановна. Вы, Василиса Гордеевна, знаете, конечно, что ваш муж Серафим Петрович не может с вами жить, потому как вы его заели и заездили. А он человек смирный, безответный, а вы ему спуску не даете. Он говорит, что от вас хоть в омут, но в омут он не пошел, потому что встретил меня, вы знаете когда — когда его отправляли к нам в Новгород на курсы повышения. Потом он говорил вам, что ездил в командировки, но это он ездил ко мне.
Отпустите вы его, за ради бога, ну зачем силком держать человека? Я знаю, что у вас есть совместная дочь Валентина, теперь уж школьница, круглая отличница, но у меня ведь тоже дочка имеется, назвали Галей. Ей два годика недавно исполнилось. Серафим, как поедет до вас, так и скажет: что уж на этот раз всё вам выложит… И в последний раз тоже… А вот уж сколь времени прошло, а он всё не возвращается, выходит, опять забоялся сказать про нас, а ведь храбреюший был человек, на войне воевал. Гитлера не боялся, а вас боится! А я не боюся. Я бы тоже не написала вам, а всё ж таки дождалась бы, пока он сам скажет, но тут Галя у меня приболела, а так тяжко одной… Ваша‑то Валя, что ни говори, уж большенькая, а эта… Он Галинке в прошлый раз куклу привез, котору в Берлине нашел, в разбомбленном доме. Знаю, что Валя тоже той куколкой игралась, но потом забросила ее — да она уж большая ведь у вас, ей игрушки ни к чему, знаю, певунья она у вас, на балалайке играет. Это очень хорошо. Но всё ж таки возвращаюсь к нашему предмету: прошу вас, как женщина женщину, — отпустите вы этого человека с миром. Не устраивайте холодных войн на земле! Людмила». Василиса Гордеевна долго хмурилась на письмо, потом плюнула, — попав аккурат в подпись, и пробормотала какое‑то застарелое проклятье. Почесав в голове, Василиса Гордеевна подожгла письмо, держа в пальцах до тех пор, пока оно не превратилось в абрис легчайшего черного человечка, и вот черный человечек, на глазах разваливаясь в клочья, упал на подоконник. Бабушка раскрыла окошко, изо всех сил дунула — и сажа скользнула в ночь. А Василиса Гордеевна, пошептав что‑то, уставилась в дождящее небо.
В это время двое пассажиров поезда «Мин. Воды — Ленинград», отец с дочерью, одновременно повернулись во сне лицами к стене, а в купе в рваную сквозину толстого стекла влетел темный вихорь, — быть может, вызванный встречным скорым, — и утащил с собой куклу, оставленную на столике. Леля, переметнувшись через истошно воющий встречный состав, невредимой свалилась в некошеный ров. На лицо ей упали капли дождя — зубастый рот с готовностью открылся, кукла проглотила небесную влагу и, таращась в темную тучу, ответила на чей‑то невысказанный вопрос словами колыбельной:
Сам узнаешь, будет время,
Бранное житьё;
Смело вденешь ногу в стремя
И возьмешь ружье.
Я седельце боевое
Шелком разошью…
Спи, дитя мое родное ,
Баюшки–баю.
Стану я тоской томиться,
Безутешно ждать;
Стану целый день молиться,
По ночам гадать;
Стану думать, что скучаешь
Ты в чужом краю…
Спи ж, пока забот не знаешь,
Баюшки–баю.
2009
* * * * * * * * *