Когда шли через площадь, народ уж расходился. Дома их поджидала с известиями взволнованная бабушка Торопа. Дескать, что на свете‑то деется! Самовила эта — и есть Кузнецова Горбуша, помните, де, я вам рассказывала?
Степанида Дымова покивала обомлевшему Ване — дескать, я давно это знала, а ты и не догадывался?! А старушка, качая головой, продолжала:
— Сразу‑то не признали ее, времени ведь немало прошло, а после и раскрылись глазки! Совсем не изменилась Горбуша, то есть, тьфу, вила, — какая была, такая и осталась. Вот ведь, оказывается, кто проживал в Деревне, а никто и не ведал, думали, обычная горбунья! Спеленал, знать, крылышки‑то Чурила, чтоб сильно не заносилась самовила…
На скулах Златыгорки заходили желваки, но девушка смолчала. А бабушка Торопа рассказывала, дескать, посадили покамесь вилу в подвал башни, а через три дня, когда Собутник‑то устроят в честь рождения Соколины, — тут и обкорнают злой виле крылышки, чтоб не летала куда не надобно, желтую пашеничку не таскала бы… Народ голосованием порешил, уж такой ор стоял на площади: одни–те предлагали сказнить самовилу — да и дело с концом, а другие, вишь, пожалели, пускай, де, станет нормальной бабонькой, как все другие–прочие… Эти и переголосили — то ли больше их было, то ли громче орали…
Ваня вспомнил: когда они сидели у речки, вправду ему многошумный крик почудился. А старушонка, выложив, что знала, собралась и помчалась куда‑то — небось, на доклад к Колыбану. Ребята боялись и глаз поднять на Златыгорку — обрезать белой Виде крылья, что может быть страшнее!!!
Златыгорка отправила на разведку пташек, чтобы высмотрели, что там в этом подвале да как: что за ловушка, много ли охраны у дверей, и еще чтоб попытались проникнуть к белой Виде с весточкой. Соловей с жаворлёночком вспорхнули с плеч хозяйки. А Ваня, чтоб отвлечь посестриму от темного настоящего, решил задать мучавший его вопрос, дескать, выходит, Чурила‑то — отец твой?! Златыгорка, провожая взглядом полет своих птичек, кивнула.
— Да зачем же ты на бой его вызвала?!
Златыгорка долго молчала, а потом достала гусли-самогуды, тронула их длинными перстами — струны зазвенели, а посестрима принялась петь высоким голосом, от которого задрожали окна в избе, половицы ходуном заходили, двери стали хлопать, а на печи закипела каша в чугунке.
Что это белеет там в долине?
Или то белеют белы лебеди,
Или тяжкие белеют снеги?
Нет, то не белеют белы лебеди,
И не тяжкие белеют снеги,
Там в долине самовила Вида,
Она стирает белое платье.
Выстирала его и расстелила
На траве, чтоб высохло платье.
Увидал ее кузнец Чурила;
Он высматривал и подбирался,
Подкрался и украл у нее платье
И зеленый девичий пояс.
Вышла самовила на берег,
Крылышки–те понамокли,
Не могут поднять ее в небо,
Высоко, под самый облак.
Оборол ее кузнец, целует,
Прямо в белое лицо целует.
Рассерчала тогда самовила -
Смогла выпить у Чурилы правое око.
Рассердился кузнец Чурила,
Ухватил он ее за косу,
За ее русую косу,
Крылышки самовильские связал–сковал,
Надел сверху серую рогожу,
К коню ее приторочил,
За хвост привязал к борзому,
Поволок, как борону, к дому.
Тут покрепче сковал виле крылья,
И поставил крепкий замочек,
Никто такой не откроет,
А ключ далёко закинул,
На самое дно синей речки.
Родила самовила дочку,
Самогорску–прекуморску,
Да только нет у бедной крыльев,
Спина — как гладкая дверца.
Сидит белая Вида у речки,
И смотрит туда, на долину,
Могла бы — полетела,
Да скованы пестрые крылья.
Дитя же в песке играет,
Роет песок, копает
И строит песчаный город.
Вдруг девойка нагнулась,
Из песка вынула железный ключик,
И хочет закрыть свой город.
Узнала ключ самовила,
Узнала и закричала,
Просит она девойку:
«Вставь поскорее ключик,
Открой злой замок на крыльях».
Дочка замок открыла, -
И Вида вверх полетела,
Высоко, под самый облак.
Свищет там по–самовильски
И обещает дочке: «Я за тобой вернуся».
Долго серчала вила,
Пускала тонкие стрелки,
Двойные и тройные,
Выпивала у коней черны очи,
У коней и у богатырей.
А после вернулась за дочкой -
За самогорской–прекуморской,
И унесла дочь далёко,
В дремучие лесные чащи,
К себе, на Старую Планину.
— Вот и вся быль, — заключила посестрима. — А узнала я отца по единственному оку. Из‑за него и родилась бескрылой… А как стала я девушкой, провещала мне мать, что крылышки–те отрастут, ежели погибнет кузнец от моей руки али растерзает меня после честного бою на части, дескать, оживят меня пташки — и стану я крылатой… Вот потому и вызвала Чурилу на смертный бой, да худо дело — не растут ведь крылья, — опустила голову посестрима.
Долго молчали ребята. Выходит, знала Златыгорка, что оживет… А они‑то с ума сходили!.. А как собирали ее по частям — это ведь кому только рассказать, что тогда перенесли!.. А ей, вишь, крылышки нужны были! Всё для этого готова отдать бескрылая девушка, разве ж можно после этого ей верить?!
Тут вернулись птахи с вестями, щебечут, дескать, двери в башню плотно закрыты, в подвале нету ни единого окошечка, да что окошка — щели даже нет, пытались, де, мы через Соколинино оконце проникнуть в башню, тут уж просто было бы: из ее горницы — в дверь, когда обед‑то девушке принесут, и вниз головой, в подвал… Но и это окошко задраили, жаворлёночек кивнул на соловья, дескать, стучал он, стучал клювом в окошко — но Соколина не открыла, уж так‑то он заливался по своей соловьиной привычке, такие трели выдавал — всё впустую.
И вдруг хорт взъярился на дворе, выглянули в окошко: у ворот Поток стоит. Забой же ощетинился — и просто из себя выходит: лает–надрывается! Березай выскочил на волю, стал его успокаивать, дескать, чего ты, это свои… Но выжлок продолжал щерить острые клыки. Кузнец стал вызывать Златыгорку, кричать принялся:
— Ведь он вернулся! Выходи скорей, моя люба!
Ребята выскочили на крыльцо, но посестрима их опередила — так понеслась, что сбила на полете жаворленоч‑ка. Упал он — а Златыгорка через него перескочила.
— Кто? — закричали все вместе.
Поток от ворот отвечает:
— Чурила! Следом за мной поехал отец в горы, да разминулись мы, когда я возвернулся‑то… Отыскал ведь он железную руду, да еще какую! Хочет добывать железо, делать голуборотую сталь, а кузню устроить прямо там — в горах… Собираться велит…