Обдумывая эту школьную ситуацию во взрослом состоянии, я поняла, что испытала тогда проявление самой настоящей классовой ненависти. Не важно, каким я была человеком, главное, с точки зрения моих одноклассников, я принадлежала к другому кругу людей, неизмеримо более обеспеченных, сытых и живущих в лучших условиях. Наверное, так оно и было, хотя на самом деле мы жили очень скромно. Но наше небогатое житье казалось им небывалой роскошью. Наверное, я невольно одним своим видом оскорбляла чувства большинства девчонок, одетых очень бедно и полуголодных. Наши поездки на юг каждое лето казались им фантастическим транжирством, маленькие деревянные финские домики, в которых мы жили, — дворцами, наши огородики — развлечением. Тогда как им приходилось во время летних каникул наравне с взрослыми работать на больших огородах в деревнях, где жили их дедушки и бабушки. Они должны были пасти коров и коз, выполнять тяжелую работу по дому, ежедневно видеть рабский труд своих родителей, слушать их брань и наблюдать пьяные драки и совокупления. Я тоже многое видела и слышала из того, что происходило вокруг, но мой детский ум отказывался соединять эту тяжелую взрослую жизнь с моими одноклассниками. Расправляясь со мной, Вика, может быть, даже считала, что делает благое дело. Только мне от этого было не легче. Так грустно закончилось мое золотое детство и началось отрочество.
Однако нельзя сказать, что жизнь моя в то время была полностью беспросветной. После тягостной атмосферы в классе я сильнее ощущала свободу домашней жизни, неразлучность с братом, нарождающуюся дружбу с детьми из военного городка. Уехали в далекий город Сумы голубоглазые братья Петренко. Некому стало носить в школу мой портфель и переводить меня через лужи и грязь, которые начинались сразу за пределами городка, а также защищать от бодливой козы, как нарочно привязанной к колышку напротив нашей калитки. Но в их доме поселилась красивая и веселая семья по фамилии Шудра, с кудрявой черноволосой Танькой. Она была младше нас с Сашей и смотрела на нас снизу вверх. По утрам за Танькой гонялась бабушка с яйцом всмятку с луком и пыталась накормить ее с ложки. При Танькиной увертливости и нелюбви к яйцам догнать ее было очень сложно. Мы сразу подружились семьями, и это было здорово. Мама Шудра была молодая и красивая, отец тоже красивый, но время от времени с ним случались приступы малярии, заработанной где-то за границей, и он лежал в постели потный, больной и несчастный. Кира с Галей переехали в Вологду, и Ляля снова разделила наши досуги. Книги все больше значили для меня. Я жила двойной жизнью: несчастной в школе и замечательной — дома. Погружаясь в прекрасный мир книг, душа моя пребывала в другом времени и пространстве. Целое лето проходило в чтении пьес А. Н. Островского и сказок «Тысячи и одной ночи», одиннадцать томов которых мне подарила мама после окончания пятого класса. Сама она случайно прочла эти книги года через три и пришла в ужас от множества эротических сцен, описанных на их страницах. Она долго допытывалась, все ли книжки я прочитала и что из них поняла. Я, как ни странно, поняла все и была навсегда покорена мощной древней культурой, веявшей со страниц этой книги. Я перечитывала «Тысячу и одну ночь» неоднократно, в последний раз совсем недавно, и в очередной раз, воспринимая все по-новому в соответствии с возрастом и накопленным опытом, удивлялась тому, какой это кладезь мудрости и красоты, насколько дивным языком все это написано и каким тонким юмором пронизано все повествование. Исключение, может быть, составляют последние тома, написанные серьезно и наставительно. Скорее всего, эти книги многократно переписывались в разных поколениях, и каждый переписчик, в соответствии со своим временем, что-то добавлял, а последние книги явно написаны гораздо позже, чем первые.
Сказки всегда были и до сих пор остаются моим любимым жанром. К шестому классу я прочитала сказки всех народов мира, напечатанные на русском языке. Меня увлекали фантазии разных наций, сходство и разнообразие сюжетов и героев. В «Тысяче и одной ночи» я находила некоторые сюжеты русских народных сказок и сказок других народов. Переплетаясь, повторяя и проигрывая похожие сюжеты, сказки европейцев отличались, в основном, по национальному признаку. Чем древнее был народ, тем больше было своеобразия в сказках, тем сильнее они отличались от других. Огромное впечатление произвели на меня сказки народов севера (в них человек неотделим от природы и так не похож своими мыслями и действиями на человека европейского) и китайские сказки, населенные духами и лисами-оборотнями. Они были для меня живыми благодаря описаниям быта, одежды и пищи, через них я попадала в огромный мир, который с детства влек меня к себе, звал приехать и увидеть все собственными глазами. Даже сейчас, раздумывая над этими сказочными мирами, я поражаюсь насколько душа той или иной нации отражается в них. Чтобы узнать о любом народе главное, достаточно внимательно прочитать его сказки. Русские сказки тоже отражают русский дух — кроме доброты, широты натуры в нас есть бесшабашность, леность и глупость. Однако эти же сказки показывают нашу способность выходить из любого затруднительного положения, изобретать что-то новое, никому неведомое и побеждать зло. Утешает и то, что другим народам свойственно многое из того, что есть у нас, разве что в других сочетаниях и с добавлением того, что присуще только им.
Мне всегда было немного совестно оттого, что даже сейчас, в 2009 году, я все так же, как в детстве, люблю сказки. Однако недавно мне на глаза попалась старая книжка немецкого сказочника девятнадцатого века Вильгельма Гауфа, много раз читанная мною в детстве. И там, в конце сказки «Карлик Нос», я обнаружила замечательные мысли, которые не могу не повторить здесь в свою защиту и в защиту всех любителей сказок.
В. Гауф считал, что «великое очарование сказки кроется в стремлении каждого человека вознестись над повседневностью и вольно витать в горних сферах». Здесь же он, задолго до современных ученых-лингвистов, высказался в пользу того, что чтение — это сотворчество! Читая, человек творит вместе с писателем. Эта мысль невероятно важна, особенно сегодня, когда дети перестали читать книги. Они, практически, перестали заниматься творчеством. Родители, которые не приучают детей к чтению, обрекают их на скучную жизнь неодаренных людей, ведущую к существованию на духовно низком уровне. На уровне, где нет любви и уважения даже к себе самому, где процветает, по выражению Максима Горького, психология раба, «идеализированного лакейства».
А какие чудесные советы дает В. Гауф своим читателям! Он призывает, читая сказки, переживать то необычное и своеобразное, что заключается во вмешательстве чудесного и волшебного в обыденную жизнь человека. В обычных рассказах он просит нас видеть «то искусство, с каким переданы речь и поступки каждого, сообразно его характеру». «Всегда поступайте так», говорил он, «и наслаждение для вас возрастет, когда вы научитесь размышлять над тем, что услышали» — или прочитали, добавлю я. Поразительно, что эти мысли принадлежат человеку, который прожил на свете всего двадцать пять лет, с 1802 по 1827 год! Все свои произведения, а он написал около десяти книг, В. Гауф написал менее чем за три года!
Кроме сказок, моими настольными книгами того времени были: синий трехтомник А. С. Пушкина, страшные и сказочные повести Н. В. Гоголя, «Повесть о Ходже Насреддине» Леонида Соловьева, «Похождения бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека, романы Фенимора Купера об индейцах и Майн Рида об отношениях белых и темнокожих американцев и тому подобное. Я читала и перечитывала любимые книги. Мой кумир Ходжа Насреддин был весел и мудр, он побеждал зло и помогал добрым и бедным людям. Веселый притворщик Швейк с наслаждением ел кнедлики с капустой и боролся за мир в Европе, саботируя службу в армии. В восемнадцать лет мне удалось побывать на родине Швейка, зайти в его любимый трактир в Праге и попробовать эти самые кнедлики, которые оказались обычными вареными кусочками крутого теста. Но как вкусно описывал их голодный Швейк, всегда готовый поесть! Как удивительно перекинулся во времени мостик между книжным Швейком, через мою переписку в шестидесятых годах со словацкой девочкой Милой, в Прагу семидесятых. Я не открою ничего нового, сказав, что в жизни все оставляет свой след. Не только дела наши, не только сказанное, но и когда-то прочитанное печатное слово, имеют последствия, которые могут выразиться во встрече с тем, или теми, о ком читал и думал. Мне не довелось побывать на родине Ходжи Насреддина, зато в начале девяностых я повстречала целую группу узбеков на отдыхе в Болгарии, которые отнеслись ко мне как-то особенно душевно и научили меня делать узбекский плов. Гоголевские «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Вий» пережиты и прожиты мною, как что-то особенно близкое, через маму, наполовину украинку, через многие летние поездки на Азовское море, где были такие же, как у Гоголя теплые и звездные ночи, полные аромата полыни и цветущей мальвы. Только побывав на Украине можно по настоящему почувствовать нежную поэзию этих произведений и безграничную любовь автора к своей Родине. А. С. Пушкин начался для меня с «Песен западных славян», таких притягательно страшных, поэтичных и близких по духу к гоголевским фантастическим произведениям. Потом были «Повести Белкина», а уже за ними я вошла в мир «Евгения Онегина» и лирических стихотворений. Позже А. С. Пушкин стал одним из двух главных моих писателей, второй среди них — Л. Н. Толстой. Самой важной моей детской книгой были «Легенды и мифы древней Греции». (С современной Грецией мне довелось познакомиться во время круиза в восьмидесятых годах!) Древнегреческие герои сходили ко мне с любимых страниц живые и в то же время сказочные, объединяющие небо и землю, несущие идею целостности и единства человеческого мира и мира божественного. Своим существованием они стирали грань между небесами и землей. Да и сами их боги жили совсем близко, на земном Олимпе. Неотразимость подвига, преодоления, казалось бы, непреодолимых препятствий, некая драматическая театральность происходящего в этих легендах и мифах имели для меня особую притягательность, сохраняя ощущение одномерности, плоскости удаленных во времени событий, как на древнегреческих амфорах, где люди изображены как бы в профиль, но этот профиль вмещает все черты лица и детали фигур. Театральная условность происходящего создает ощущение одновременной близости и удаленности того, о чем мы читаем. Как будто кусок пространства опустился к нам во времени и висит, отделяясь невидимой завесой. Кажется — протяни руку и коснешься шлема Афины Паллады, или золотого руна, свисающего со священного дерева. Но нет! Одно прикосновение и, сделав виток, картинка исчезает в небытие.