11 марта. На рассвете в Барановичах[728] – Ставке Верховн[ого] главноком[андующ] его, где находится в настоящее время и государь. Дороги все более и более принимают вид зимний. Под Минском[729] уже глубокие снега, езда на санях. Погода чудная, солнечная; так и рвусь в синюю бездну небес… Вечером уже темно – Смоленск[730].
12 марта. Около 7 утра – в Можайске[731]. Погода ясная; большой мороз; глубокая зима. Около 11 утра прибыл в Москву. Замучила совесть, что оставил стан погибающих и приехал на отдых, к[ото] рого лишены многие другие… Сердечная встреча с детьми; при виде и Сережи, и Ляли до слез стало грустно: такими-то они показались мне неземными, беспомощными.
Как ни постыло сложилась моя личная жизнь, но не хочу я, ч[то] б[ы] дети меня пережили: страшным мне представляется их сиротство без меня, особенно же – Ляли. Готов переносить нечеловеческие страдания, ч[то] б[ы] только не оставлять их неустроенными.
14 марта. Живу вне родины, вне привычной для меня обстановки. Узнал об очередной смерти еще нек[ото] рых из рязанцев; с кем из них я не был даже и знаком, а только лишь знал их, и те мне представляются теперь такими близкими-близкими… Утеря родного гнезда вырвала почву из-под моих ног – лишила меня «печки, от к[ото] рой я мог танцевать…» Постепенная утеря, кроме того, и всех когда-то близких моему сердцу людей болезненно чувствуется в моей душе, из к[ото] рой вырвана широкая область того, чем я жил… Душа уже заметно опустошена, угасла как бы значительная часть моей личности, наступило умирание оставшегося моего «я»… И живы многие друзья, да вот трагедия: умерли мы друг для друга…
16 марта. Все неотвязней и неотвязней посещают меня мысли о близкой моей смерти… Еду в Петербург с большой нудностью, ч[то] б[ы], пока тяну служебную лямку, уж до конца выдержать мерку испытаний людской суетностью. Живу страдательно все какой-то навязанной внешней жизнью. Неудержимая тяга хоть последние 1–2 года жизни пожить для себя – созерцательно.
17 марта. Приехал в Петерб[ург]. Задушевная встреча с Колей и Сережей[732]. Внутренне мы так близки друг к другу, судьба же так безжалостно нас растаскивает в разные стороны… Побывал в [Военно-] санит[арном] управлении. Разговоры о назначениях, чинах, орденах, формах и пуговицах… Ничего живого, захватывающего… Сенсационным сообщением – история с Мясоедовым[733]. Но что, в сущности, и она, и он в ряду с целым комплексом прочих этиологических факторов, делающих Россию неизбывно несчастной?!
21 марта. Бедная Лялечка сегодня плакала. О, эти зримые и незримые ее слезы, густым туманом закрывающие в распятой душе моей весь мир! Ее горем я совершенно раздавлен и еле-еле влачу свое мутное, безрадостное, безутешное существование. Все мои мысли и чувства наполнены только одной бесплодной думой – как бы скрасить и облегчить ее жизнь? Ежедневно просыпаюсь в кошмарном ужасе перед грядущим днем[734].
Апрель
10 апреля. На театре военных действий, по газетным сведениям, продолжается длительное затишье. Вот уже месяц прошел, как я живу в домашней обстановке – «отдыхаю» после перенесенных мною всевозможных треволнений на войне, испытывая здесь еще большие муки, чем на ней: с одной стороны – от адской ненависти к созданию, с к[ото] рым безжалостная судьба заставляет меня жить в противоестественном симбиозе, от чего только и могу мало-мальски спасаться стойко выдерживаемой многолетней немотой и непротивлением, с другой же стороны – от безгранично-страдательной любви к моей бедной Ляле, к[ото] рой я ничем не могу помочь в ее горе, облегчить глубокое чувствование к[ото] рого для самого себя я не в состоянии, да и не хочу – стыдно и бессовестно мне было бы к этому стремиться, остается мне только безутешно о ней плакать и плакать… Пользуюсь мимолетно лишь теми радостями, к[ото] рые доступны и моей дорогой Ляле; остальных – не приемлю… Хотя ужасный конец был бы, может быть, и лучше бесконечного ужаса, но… но… право, уменье храбро умереть куда к[а] к легче уменья храбро продолжать жить… «Молчи, скрывайся и таи… чувства твои; лишь жить в себе самом умей». Трагически переживаю еще и чувствование того, что «все кругом изменяется – все течет».
15 апреля. Прибрел в дремучий безвыходный тупик; жизнь безо всякого просвета впереди; все более и более меркну, хожу как угорелый в состоянии к[акого]-то оглушения и общего паралича умствен[ной], сознательн[ой] деятельности от надвинувшегося на меня несчастья; несчастье же не в том, что я глубоко страдаю, а в том, что адски страдает моя бедная Ляля. О, как жжет мою душу ее вопрос: «А не могу я, папа, сразу оглохнуть?» Или случайно брошенная в разговоре фраза, что жизнью она совсем не дорожит!.. Боже мой, где для меня убежище в этом море?!
Сегодня уезжаю обратно на войну. Ч[то] б[ы] разрядить несколько похоронную атмосферу убедительно просил Соню[735] приехать вечером, побыть с нами вкупе, а также умолял, ч[то] б[ы] никто меня не провожал на вокзале, кроме, по крайней мере, Сережи. Неизбывное горе свое не с кем разделить, Сережу жалко терзать, да он и без того глубоко страдает. «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?» Переношу горе молчаливо, без крика; тем тяжелее. А что все «глупые», «странные», «чудаки» – не являются ли они часто скрытыми носителями переживаемых ими, охвативших их всецело душевных мук?! Так хотелось бы сказать Ляле: «Живи не стесняясь – не так, как я хочу, а как хочешь ты, но только будь счастлива, конечно, по-своему, а не по-моему, как бы мне мучительно твое счастье не было!..» Успокаиваюсь немного, когда не вижу Ляли, но это меня еще больше мучает.
Психическая дуболобость сожительствующих у меня в доме двух сестер Лукиных[736] достигает последних пределов терпимости. Бесчувственные и безмозглые твари! Жить мне с ними нельзя, не рискуя совершить уголовное преступление[737]. Делаю прыжок в неизвестность; переживаю моральный перелом, разрываю с последними остатками моих привязанностей с родиной. Буду всячески бороться, ч[то] б[ы] идти в согласованности со здравым смыслом и разумом, а там что Бог даст. Буду бешено ездить и ездить, ч[то] б[ы] в изнеможении физическ[их] сил забывать свое горе. У моих близких что-то выпало для меня, а у меня для них…
16 апреля. Утром под Вязьмой[738]. «Не рассеять мне дум тяжелых…» Ляля, Ляля!.. Да и Сережа не менее ее – страдалец. Не радует и распускающаяся краса природы; деревья зазеленели, началась пахота, по полю бродят стада коров, овец. Тянет к тишине, простоте, неторопливой безыскусственной жизни!
17 апреля. Приехал в Гродно. Получил письма от сестер – Томкевич, Селивановой – теплые, хорошие, но душа моя лишилась способности созвучно им откликнуться, неизбывное мое горе меня раздавило; мне мучительно стыдно было бы быть лично хоть чем-л[ибо] довольным, когда моя Ляля так несчастна.
18 апреля. Погода прекрасная; у нас на фронте тихо. Не видно суматохи вокруг. Встретили меня в штабе приветливо. На вопрос Радкевича – «Ну, что у вас там нового?» – я ответил, между прочим, что-де все тянутся к нам сюда воевать; на это он, переглянувшись с начальником штаба, удивленно заметил, что «у нас же все неудержимо стремятся отсюда – туда!»