Черданцев опустил голову и ничего не ответил. Спиридонов положил ему руку на плечо.
— А дальше как надумал? Собираешься возвращаться в институт?
Черданцев пожал плечами.
— А что остается? Я у них в штате.
— Штат не душа. По душе ты не институтский, а заводской. Здесь твое место.
— Место, место! — невесело сказал Черданцев. — Здесь без науки тоже многого не наработаешь.
— Почему без науки? С наукой! Кому-кому, а тебе без науки на производстве просто грех. Но только раньше ты хотел эту науку сам всю произвести, своими руками — не по плечу вышло, больно уж тяжкая задачка! Вон доктора понаехали, вместе вы чего и добьетесь. Так и надо: ты здесь, они там, а работа совместная, каждый — свою часть. Вроде как мы с Пономаренко.
Спиридонов понизил голос, наклонился к Черданцеву:
— И местечко есть свободное — заведующий технического отдела, теперешнего нашего зава переводят на Урал. Поработаешь года три, а там и до главного инженера доберешься.
— Ладно, — сказал Черданцев. — Вы уж расписали мою жизненную дорогу! До министра не доберусь?
— Это как сумеешь. Ты сразу не отвечай, подумай. Разочти со всех сторон. А сейчас иди; столько времени я с тобой потерял, страх!
Черданцев вышел из цеха. На шоссе ему повстречался Терентьев, возвращавшийся в поселок.
— Расчеты мы закончили, — сказал Черданцев. — Михаил Денисович унес их с собою.
— Что получилось?
— Признаться, я поражен… Выходит, при каждом отклонении от режима мы теряли реактивы и металлы, а потерь можно было избежать. И вовсе эти отклонения не страшны, как мне казалось.
Они шли по улице. Черданцев замолчал. Он был задумчив и хмур.
— Вы что ж не радуетесь, Аркадий? Ведь ваша мечта об усовершенствовании заводской технологии приближается к осуществлению.
Черданцев враждебно взглянул на Терентьева.
— Мне странны ваши вопросы, Борис Семеныч. До сих пор вас мало интересовало, о чем я мечтаю, если мои мечты не касались знакомых вам людей, конечно.
— Понимаю, о чем вы говорите.
— А я и не скрываю, что о Ларисе… Может, вы хотите о ней потолковать? Боюсь, тут мы никогда не поймем друг друга. В любви, насколько я знаю, бывает соперничество, а не сотрудничество, это штука сугубо-индивидуальная. Любят для себя, а не для другого… Сейчас ваша взяла, я это вижу отчетливо…
— По-моему, у нас разное понимание любви. Иногда думают и не об одном себе, а о том, кого любят, — чтоб ему было хорошо и что в этом твое счастье.
— Вот как! — Черданцев с ледяным бешенством посмотрел на Терентьева. — Если бы я хоть минуту верил в ваши красивые фразы, я бы сказал вам: «Вы удивительный человек, Борис Семеныч, вы такой, что себя не пощадите, чтоб ей было хорошо. И вы понимаете, что если я что сделал и не так, то все же я не карьерист и люблю Ларису. Так напишите ей об этом, чтоб и она знала, она верит каждому вашему слову, себе верит меньше, чем вам». Вот как бы я разговаривал с вами, если бы не имел доказательств, что вы, как и все, думаете прежде всего о себе…
Он ненавидел Терентьева до того, что лицо его, всегда благоустроенное, как иногда бывают благоустроенны комнаты и одежда, исказила ярость: усики приподнялись вверх, широкие брови сжались, глаза впились иглами. «В бешенстве он не дерется, а кусается, — подумал Терентьев. — Если еще немного озлобить его, он прыгнет мне на плечи, как злой кот». Ему припомнился Амонасро, тот, вероятно, такой же неистовый в гневе. Терентьеву вдруг захотелось, чтобы Черданцев бросился на него. Боже, как бы летел тогда — ногами в воздухе — этот дерзкий, себялюбивый человек! У Терентьева сжались кулаки, он задышал тяжело и неровно.
— Писать Ларисе о вашей любви я, конечно, не буду!
Черданцев, опоминаясь от вспышки, отвернулся.
— Так что обойдемся без выспренних фраз, — сказал он презрительно. — Я верю в поступки, а не в пожелания… А поклонение вам лично я уже давно пережил.
Терентьев повернулся и ушел, не прощаясь. Он прошел дом Спиридонова, где его поджидал с ужином Щетинин, вышел на площадь и присел на скамеечку. Справа помещалась почта, слева — школа, посередине — поселковый Совет. Сзади поднималось массивное здание заводоуправления. Терентьев откинул голову, прикрыл глаза, волнение стихало в нем, можно было снова рассуждать, не трясясь от негодования. Ничего, в сущности, не случилось: тебя попросили отказаться от Ларисы, ты послал соперника к черту — старинное, веками испытанное объяснение, оно кончилось точно так же, как и всегда заканчивались подобные объяснения. Любовь не кусок хлеба, ее не разделить между двумя. Любовь неделима, говорю тебе, ничего не изменилось!
Терентьев несколько раз повторил про себя с гневом: «Ничего не изменилось!» Он знал, что изменилось очень многое. И он иной, и Аркадий не тот. Лариса тогда, в комнате своей, сказала: «Вы были бы настоящим отцом моему ребенку». Нет, сейчас он не отступится от нее легко, как однажды отступился, там, у Большого театра… Но что, если когда-нибудь она крикнет: «Ты знал, что Аркадий переменился, почему ты умолчал?» Ларочка, девочка моя, любовь моя к тебе чиста, как ты сама. Я не воспользуюсь тем, что он здесь, а ты там и что около тебя скоро буду я. Ты должна приехать сюда — выбрать без лжи и обмана, куда тебе идти!
— Она решит сама! — сказал Терентьев, поднимаясь со скамейки. — Пусть она решит сама!
Терентьев вошел на почту и попросил два телеграфных бланка. На одном он написал телеграмму Жигалову: «Работы разворачиваются успешно, срочно командируйте лаборантку Ларису Мартынову, без нее затрудняются важные испытания. Терентьев». Вторая была адресована самой Ларисе: «Ларочка, вы очень нужны нам здесь. Выезжайте немедленно. Борис Семенович».
— На ваше имя получена радиограмма из Москвы, — сказала телеграфистка, принимая бланки.
Радиограмма была от Жигалова. Директор института сообщал, что Всесоюзная аттестационная комиссия диссертацию Черданцева не утвердила. На днях приезжает из Италии Шутак. Хорошо, что дело благополучно завершено до его приезда.
Терентьев положил радиограмму в карман. Все, в конце концов, совершалось согласно непреложным законам. Жесток закон, но закон — так говорили еще древние. Он все же поморщился.
30
Щетинин одетый валялся на кровати. Он промычал, не поворачивая головы:
— Ужин на столе под газетой. И портвейн местного изготовления. Я уже пил и ел. После еды посмотри, какой получается программа процесса, — великолепный расчет!
— Ты знаешь, что портвейн я не люблю, — сказал Терентьев, снимая со стола газету.
— Черта с два найдешь о этом паршивом местечке что-либо, помимо портвейна. Вино всесоюзного распространения, всюду оно свое и всюду скверное. А не хочешь портвейна, пей водку, она чище. Водка в тумбочке.
Терентьев отказался я от водки. Он молча ел.
— Ужас что ты за человек! — сказал через некоторое время Щетинин, присаживаясь к столу. — Просто жить с тобой невозможно. Передай мне кусок сыра. Ну, чего ты молчишь, скажи на милость?
— А что говорить? И так все ясно, по-моему.
— Да, — сказал Щетинин. — И по-моему, все стало ясно. Спиридонов своей апологией Аркадия кое-что в нем разъяснил, хотя и не оправдал.
Терентьев отхлебнул портвейна.
— У меня свое мнение о всех этих делах.
Щетинин насмешливо покосился на него.
— Не сомневаюсь, что свое. Ты ведь воображаешь, что живешь в грядущем, лишь иногда окидываешь наше настоящее благожелательным, всепрощающим взглядом.
— Что ты еще скажешь?
— Ничего для тебя нового. Работать надо, понимаешь? Работать, а не болтать! Знаешь, где наше будущее? В нашей сегодняшней работе, в наших сегодняшних поисках — найдем что новое, оно и станет истинным будущим! И в этой связи разреши узнать: мы полдня с Черданцевым пропыхтели над вычислением параметров процесса, согласно формулам твоей же собственной теории. Неужели тебя не интересуют результаты? Я жду не дождусь, когда ты покончишь с едой я примешься за дело.