Сейчас он на двадцать минут предоставил слово Черданцеву, и тот умело управлялся с каждой минутой, до отказа заполняя ее мыслями и фактами. Он вел речь по разработанному заранее графику. На стенах висели диаграммы экспериментов, таблицы химических анализов. Каждой диаграмме отводилось две минуты пояснений, таблице — полторы минуты. Можно было пожертвовать пятью-шестью секундами, это еще куда ни шло, но больших трат времени он позволить себе не мог. На всех защитах происходила подобная мучительная борьба со временем, это тоже была одна из немаловажных церемоний обряда. Некоторые диссертанты выпаливали по сотне слов в минуту, стреляли цифрами, как пулями, другие неторопливо декламировали выструганные до запятых формулировки — каждый справлялся с трудностями как умел. Черданцев, красивый, подтянутый, наставлял длинную указку то на одну, то на другую диаграмму, бросал мысли в аудиторию, как монеты — круглые, взвешенные, с насечкою по краям, чтобы бесследно не выскользнули из памяти. Доктора и профессора одобрительно переглядывались, удовлетворенно кивали головами — давно не приходилось слушать изящно построенную защиту. Озабоченный Жигалов успокаивался, его серое лицо розовело. Он всегда опасался провалов, провалы на защитах, нередкие в других институтах, свидетельствовали о плохом научном руководстве — он не мог допустить даже мысли о плохом руководстве в своем институте. Он искоса поглядывал на известных ему гостей, всматривался в незнакомую молодежь, густо заполнившую задние ряды, прислушивался к шепотку, изредка пробегавшему по рядам членов совета. О провале не могло быть и речи. Был успех.
Еще до того, как Черданцев заговорил, Терентьев быстро пробежал глазами диаграммы и таблицы, развешанные на стене. В них он не нашел ничего для себя нового, все это Черданцев рассказывал, когда приходил жаловаться на затруднения. Ничто там не могло по-серьезному заинтересовать Терентьева. У него отлегло от сердца. Он совестился, что оборвал Черданцева, когда тот пытался заговорить с ним. Кто знает, может, Черданцев нашел что-нибудь новое и собирался в последнюю минуту перед защитой проверить себя? Но диаграммы и таблицы показывали, что нового нет ничего. «Правильно! — думал Терентьев. — Заступничества Ларисы ему мало, хотел и сам заручиться моим голосом!» Терентьев успокоился. Только так и надо было отвечать Черданцеву, как он ответил.
Но когда Черданцев заговорил, Терентьева поразила первая же высказанная им мысль. С каждой новой фразой удивление Терентьева возрастало. Если в чертежах и графиках он узнал лишь то, о чем пространно толковал Черданцев раньше, то в объяснениях открывал свои собственные идеи. Черданцев ясными и завершенными фразами излагал гипотезы и взгляды Терентьева. Он хорошо слушал, этот юнец, запоминал каждое слово, Он совершил даже отделочную работу — отбросил, что было посложнее, выстроил разрозненные высказывания в какую-то свою систему. Он не просто заимствовал, еще и упрощал, это было то, что иногда называется среди ученых нехорошим словом — популяризация. Черданцев подогнал еще не опубликованные исследования Терентьева к своему уровню понимания.
А еще через некоторое время Терентьев услышал и то, чего уже совсем не ожидал услышать. Черданцев, подводя итоги, снова объяснял свои эксперименты с помощью разработанных Терентьевым теоретических представлений. Об этих мыслях, найденных перед отпуском, знали лишь сам Терентьев, Лариса да еще, пожалуй, Щетинин. Терентьев с негодованием вглядывался в Ларису, он хотел понять, с каким чувством она принимает доклад. Лица ее не было видно, голова опущена — она ни на кого не смотрела. Да, это так — она наслаждалась успехом! Последние научные находки Терентьева передала Черданцеву она — теперь это несомненно!
Черданцев докладывал, стоя боком к Терентьеву. В профиль его усики казались игрушечными — тонкая полоска, наклеенная на губе. Зато выступал вперед накрахмаленный воротник, а красноватый галстук сбоку походил на вмонтированную в воротник редиску с пушистым хвостом. Терентьев до того ненавидел этого человека, с легкостью оперировавшего чужими мыслями, что и внешность его казалась отвратительной. Терентьев с болью вспомнил, как сам добирался до своих идей, как волновался, приходил в восторг, ощущая еще неясную близость чего-то нового и значительного, потом разочаровывался, впадал в отчаяние, и снова его охватывали волнение и восторг, близость открытия становилась ощутимой — находка нового подобна родовым потугам, воистину все в мире рождается в муках! Где они здесь, родовые муки? Понимает ли Черданцев, что значат для Терентьева эти мысли? Вот, сказал бы я, вот, смотрите, все это открыто мною, а мог бы сделать много больше, если бы не отстранили меня насильно от науки! Щетинин как-то выразился: «Основополагающие твои мысли», — для меня они были лить оправдательными — оправдывали самое мое существование на свете!.. Непринужденно, непринужденно говорит о них Черданцев, непринужденно, как о чем-то давно известном, чуть ли не надоевшем!..
Черданцев вдруг оглянулся на Терентьева. Их взгляды пересеклись. Черданцев отвернулся и ровно произнес, видимо, загодя приготовленную фразу: «Разумеется, я излагаю здесь не плод своих личных исследований, а теоретические воззрения современной науки, разработанные в последние годы». Он больше не смотрел на Терентьева. Он отдал ему дань. Видимо, об этом он и собирался поговорить перед докладом: поставить в известность — как бы чего не вышло, — что совершит благопристойную ссылку. Он даже расшаркался — теоретические воззрения современной науки! Нет больше мучительных поисков, радостных находок Терентьева, просто общепринятые научные взгляды, что-то безымянное, но зато вполне на уровне последних достижений! За руку Черданцева не схватишь, он ничего себе не присваивает, он просто использует успехи науки для своего собственного успеха! И ты не встанешь, ты не скажешь, протестуя: «А между прочим, этот успех науки — я!» Боже, как бы на тебя посмотрели, как бы на тебя посмотрели, если бы ты это сделал! Наверно, кто-нибудь даже прошипел бы язвительно: «Я бы на вашем месте порадовался, что ваши мысли объявили успехом науки!» А Лариса не поднимает головы, ни разу не подняла головы! Любовь слепа, любовь глуха, только это, видимо, и нужно, чтоб тебе было двадцать пять лет, а не сорок два, и тогда разрастается такая воспринимающая, такая слепая и глухая любовь!
Черданцев раскланивался, собирая бумаги. К трибуне шел первый из официальных оппонентов; он в кратком слове похвалил широту научного кругозора соискателя и высоко оценил экспериментальную часть работы. Второй из оппонентов упомянул, что академик Шутак тоже хорошего мнения о диссертации, оппонент считал честью для себя присоединиться к мнению академика. Терентьев получил от Щетинина записку: «Почему они называются оппонентами, а не апологетами?» Он не ответил. Он даже не понял толком, о чем спрашивает Щетинин.
Жигалов, сверившись со списком ораторов, предоставил слово технологу отдаленного, но широко известного в стране металлургического завода. Наступил торжественнейший этап защиты, промышленность высказывала свое веское мнение о науке — точно ли та помогает производству? Жигалов постарался, чтобы присутствующие оценили значение момента. Он сообщил, что технолог прибыл в Москву с единственной целью — заключить договор с институтом на внедрение в производственные процессы разработанных диссертантом приемов и рецептов. А сам технолог подтвердил, что завод с большим интересом относится к работе Черданцева, им, заводу, кажется, что в ней найдены пути к разрешению многих одолевающих производство затруднений. Они просят институт командировать к ним диссертанта, со своей стороны они окажут любую помощь — людьми, деньгами, аппаратурой.
Сияющий Жигалов объявил перерыв в одну папироску. Терентьева перехватил Щетинин.
— Не ожидал от тебя, — сказал он с упреком. — Мог бы и не скрывать. Не убил бы я тебя, в самом деле!
— Не понимаю, о чем ты, — проговорил Терентьев.
— Вот еще — не понимает! Теперь уже поздно скрытничать. На каждой фразе Черданцева следы твоей руки. А мне казалось, ты согласился с моим советом — не лезть в его кухню…