Вальтер Штраль, высунувшись до половины из верхнего люка пассажирской гондолы и подставив плечи упругому натиску пронизываемого воздуха, наблюдал работу моторов в моторном кожухе.
Его голова, с откинутым назад меховым капюшоном, медленно склонялась от переднего мотора к заднему. Он слушал. Он слушал с немного мечтательной выжидающей и одобрительной улыбкой ровный гул цилиндров. Так старый и добрый доктор слушает через стетоскоп биение сердца ребенка, только что перенесшего критическую минуту болезни, и улыбается все удовлетворенней, когда ритм ударов доказывает ему, что опасность миновала и можно обрадовать отупевших от ожидания родных одним бодрым кивком головы и прищелкиванием пальцев.
И, оборачиваясь изредка к Гильоме, встречая неподвижный взгляд летчика, Вальтер Штраль бессознательно воспроизводил этот докторский жест. Он кивал головой и прищелкивал пальцами, и по этому знаку Гильоме понимал, что мотора в полном порядке и беспокоиться нечего.
Доктор Эриксен с момента подъема не отрывался от своих приборов. Он проверил солнечные компасы: они тикали четким звоном, который можно было расслышать даже в реве пропеллеров. Успокоившись, он ласково погладил крышку компаса и пустил в ход автоматический гигрометр. Поглядев некоторое время на извилистую Линию, которую чертил вделанный в металлическую лапку графитовый штифтик, он достал американский шаровой секстан и в последний раз запеленговал направление по еле видимому в тумане клочку исчезающей земли.
Победитель склонился к картам, разложенным на его коленях, и, не разгибая спины, беспрерывно делал заметки в своей записной книжке. Он проверял еще раз сверху линии уже пройденных пространств и читал в них, как в загадочной для других и ясной для него книге, сложную повесть мировых путей.
Внезапно он поднял голову. Доктор Эриксен, обернувшись к нему, тронул его колено почтительно, но настойчиво.
Доктор Эриксен показал на стеклянную стенку кабины летчика. Гильоме головой сделал знак, приглашающий Победителя приблизиться. Он встал, отложил карты и, держась за спинки кресел — машину бросало в воздушных ямах, — продвинулся вперед к стеклянной перегородке.
Гильоме показал рукой вперед.
Перед носом аэроплана, далеко впереди, но надвигаясь с каждой секундой, висела лохматая, серая шерстяная пелена. Она колыхалась, как повешенное для просушки солдатское одеяло.
Губы Гильоме шевельнулись. Звук слова растаял в реве машины, но по складу губ, по надвигающейся пелене Победитель понял сказанное:
— Туман.
Тяжелые веки прищурились над горячим пеплом зрачков, и морщины у рта дрогнули. Туман. Это было самое худшее, то, чего надо было бояться.
Но уже в следующую секунду он поднял руку, указывая на небо, и Гильоме, сверкнув на мгновенье зубами в короткой и деловитой усмешке, положил на себя рукоятку руля высоты.
И в тот же миг гидроплан мягко, как в вату, нырнул в молочно-белую, влажную и душную мглу тумана. Жаклин вскрикнув, откинулась от окна и тревожно взглянула на возвращающегося на свое место Победителя. Но сухое темное лицо его было спокойно; он мимоходом положил руку на плечо женщины, и от этого уверенного прикосновения она почувствовала разливающееся по всему телу спокойствие и благодарно улыбнулась ему.
Крутой взлет кверху откинул ее на спинку кресла, и она закрыла глаза. Когда она открыла их вновь и взглянула в окно — солнце заливало румяным блеском серебристое крыло. Мутное, душное серое одеяло качалось внизу, глубоко под ногами, бессильное дотянуться до поплавков гидроплана.
Она посмотрела в сторону доктора Эриксена. Он тоже приник к своему окну, что-то разглядывая внизу.
Обернувшись и поймав ее взгляд, он указал ей рукой вниз. Жаклин поднялась и, опираясь на его плечо, перегнулась к окну. Она увидела необычайное, пленительное зрелище. Внизу, на пелене тумана, отраженный как в зеркале, несся другой гидроплан, перевернутый вверх ногами и окруженный сверкающим кольцом радуги. Этого она никогда не видела в прежних своих прозаических и обычных полетах с Гильоме над зелеными полями и рощами Франции. Она застыла у окна, придерживаясь за ремень.
Радужное кольцо дрожало, мерцало, светилось, то погасая, то вспыхивая почти нестерпимым для зрения блеском. Она еще ближе подалась к окну. Ее щека очутилась совсем рядом со щекой Эриксена; он чувствовал теплое дуновение пахнущей духами кожи и сидел неподвижный, зачарованный, залившийся горячим румянцем.
Покрывало тумана внизу разорвалось.
В свистящей воздушной бездне мелькнуло белое ледяное поле. Его резали во всех направлениях черно-синие линии трещин. Широкие полыньи казались тихими озерами. Лед блестел зеленоватым фосфорическим отблеском.
Но прежде чем Жаклин успела насмотреться на эту картину, длинные волокна тумана, кружась и завиваясь, закрыли ее. Опять внизу качалась плотная тяжелая муть, и от этого качания у нее томительно закружилась голова.
Она опустилась на свое сиденье.
И в это же время Вальтер Штраль спустился из моторной гондолы вниз и, сгибаясь, влез в кабину летчика. Он нагнулся к самой голове Гильоме и, широко раскрывая рот, закричал ему в самое ухо, указывая вверх.
И Гильоме, так же как Победитель, понял механика скорее по жестам и движению губ, чем по теряющемуся в гуле беззвучному крику.
Вальтер Штраль сообщал, что масло начинает густеть от холода на высоте и что нужно снижаться в более теплые слои воздуха, иначе два металлических сердца застынут.
Гильоме нахмурился. Внизу был туман. Шерстистый, коварный, липкий, непроглядный. Он тянулся на многие сотни километров в этих мертвых пространствах, и уйти от него нельзя было иначе, как держась над ним.
Он не любил тумана, как все летчики. Он чуял в нем смертельного врага.
Самолет был подобием птицы, по все же не птицей. Самолет не обладал верхним чутьем пространства, высоты и расстояния. Летящая в тумане птица инстинктом чувствовала препятствие на пути. Человек этим чутьем не обладал, и это делало его беспомощным и жалким в сырой темноте.
Но Гильоме знал, что спуск, хотя бы и временный, необходим. Рискованный путь наугад, вслепую, был все же лучшим исходом, чем внезапная закупорка труб сгустившимся маслом, остановка моторов и головокружительное падение с высоты трех тысяч восьмисот метров на острые кромки пакового льда.
И, пропустив сквозь зубы яростное ругательство, он пошел на снижение, буйствуя и протестуя в душе, но бессильный бороться с законом воздуха.
Победитель, ощутив плавное падение, вопросительно посмотрел на балансирующего по проходу Штраля. Штраль, поднеся руку к капюшону, прокричал ему в ухо, так же как и пилоту, о случившемся.
Морщинистое лицо потемнело. Победитель сумрачно поглядел в окно, которое опять облипал молочным киселем туман, но ничего не ответил механику. Он, как и Гильоме, знал волю и закон ледяных пространств.
Он мог бы дать приказ о возвращении. Туман был необоримым врагом, и отступление перед ним не было позором.
Но за свою долгую жизнь он научился ненавидеть отступление. Он мог отступать только перед лицом немедленной смерти. Туман был опасностью, но еще не гибелью. И он решил не отступать.
Может быть, он отступил бы прежде, когда он, по своей воле и желанию, для себя пробивал путь к тайне. Но теперь он шел в эту мрачную и безысходную пустыню не для себя. В нескольких сотнях километров на льдине стыли три человека без пищи, без помощи, одинокие в белой тишине ледяного холода.
И среди этих трех был его враг. И потому он должен был не отступать. Он мог бы отступить перед опасностью, спасая друга. Но для спасения врага должно было презреть все опасности. Так говорил ему внутренний голос.
Гидроплан с пронзительным воем резал сметанную гущу тумана.
Тонкие, суховатые пальцы неврастеника на ободе руля жили своей особой, напряженной внимательной жизнью. Они как бы существовали отдельно от летчика. Они с молниеносной быстротой отзывались на каждое вздрагивание, на каждое колебание самолета.