_____________________
Галин Тиханов
Перевод с английского Е. Купсан
Глава восьмая
Литературная критика и институт литературы
эпохи войны и позднего сталинизма: 1941–1953
Перерождение революционной стихии в идеологию национал-большевизма, сопровождавшееся сменой фундаментальных идеологических установок во второй половине 1930-х годов[1048], завершилось во время войны и в послевоенные годы, когда окончательно выкристаллизовались те качества советского сознания, которые на последующие полвека определили облик советской культуры. Война и Победа окончательно подорвали революционно-классовую идеологию, доказав прочность и надежность традиционно-национальной доктрины и закрепив подспудно осуществлявшийся Сталиным с середины тридцатых годов переход от революционной идеологии к государственно-патриотической. Национально-традиционалистская ориентация теперь не нуждалась (в той мере, в какой нуждалась раньше) в революционно-интернациональном идеологическом прикрытии.
I. Литературная критика и война (1941–1945)
Эпоха войны распадается на два периода — до и после 1943 года.
В начальный период партийное руководство литературой и искусством заметно ослабло: восхваления партии и вождя были приглушены, а литературная политика смягчилась по сравнению со второй половиной 1930-х годов и проводилась без шумных идеологических кампаний, персональных разоблачений и погромов. Шла интенсивная внутренняя перестройка советской идеологии, вылившаяся в своеобразное сосуществование двух идеологических моделей: прежней партийно-отчуждающей и новой «очеловеченной». Уже к концу 1941 года утвердилась линия, содержание которой сформулировал секретарь ЦК по идеологии Александр Щербаков:
Наша пропаганда и агитация должны всемерно […] разъяснять самым широким массам трудящихся всенародный, отечественный характер войны против немецких захватчиков[1049].
Ключевые слова здесь уже не «партия», но — «отечество» и «немцы». Новый характер «очеловеченной» идеологии войны проявился в первом же после ее начала публичном обращении вождя к народу: «Братья и сестры!» Это был новый голос власти, апеллировавшей непосредственно к массе, минуя институциональные барьеры. В начале войны произошел острый кризис старых институциональных форм пропаганды. Коренная ломка голоса власти привела, в свою очередь, к глубоким трансформациям всех вербальных жанров. В том числе, конечно, и литературных.
Изменились сами формы функционирования литературы, что прежде всего сказалось на литературной печати. Основные «толстые» литературные журналы продолжают выходить, но в целом выпуск их был свернут: резко сократились объемы, периодичность и тиражи. В 1941 году прекратился выход «Молодой гвардии», «Сибирских огней», «На рубеже», закрылись «30 дней» (1941), «Красная новь» (1942), «Интернациональная литература» (1943) и др. Литература перемещается преимущественно на страницы центральных партийных и военных газет. Здесь теперь печатаются не только корреспонденции и очерки, но пьесы и рассказы, повести и романы, стихи и поэмы. Все это качественно меняло статус литературного текста. Опубликованный, скажем, в «Правде», такой текст приобретал не только пропагандистский и образцово-нормативный, но и установочный характер. Яркий пример — пьеса А. Корнейчука «Фронт». Опубликованная в «Правде» в самый критический момент, летом 1942 года, она знаменовала новый, ужесточенный подход к «военным кадрам». Конфликт между Огневым и Горловым отражал поворот, происшедший на вершине власти. А оглашен этот поворот был посредством пьесы Корнейчука и ее интерпретации в специальной «театроведческой» редакционной статье «Правды» от 29 сентября 1942 года «О пьесе Александра Корнейчука „Фронт“». Пьеса проартикулировала аргументацию этого поворота в сценах и лицах.
Описанная ситуация заставляет рассматривать литературную критику в контексте более широкого понятия «литература войны»[1050], включающего в себя всю совокупность военных текстов, границы между которыми во время войны разрушаются. Как точно заметил в 1944 году Илья Эренбург, «пора оставить деление на рубрики и на категории. Неужели если статья подана в виде драмы или в виде поэмы, она становится высокой литературой, а если она написана прозой, она только газетная статья для рубрики „Агитация“?»[1051] И действительно, тонкая грань отделяет стихи Алексея Суркова от публицистики Эренбурга. Еще более зыбкая — эту публицистику от передовой статьи «Правды» или «Красной звезды». Совсем трудноуловимая — эту статью от критического обзора, опубликованного в «Новом мире» или «Октябре» времен войны. И уж совсем нет грани между таким обзором и образцами «партийной критики» кураторов Агитпропа ЦК.
Передовые и редакционные статьи «Правды» начального периода войны, где упоминались литературные произведения[1052], как правило, не были специально посвящены литературе, но скорее — сугубо пропагандистским проблемам. И включение литературы в контекст решения этих проблем говорило о том, что литература начала выполнять возложенные на нее задачи. В передовой «Правды» от 26 декабря 1941 года говорилось, что в военное время «деятельность науки, техники, литературы и искусства […] нужна не меньше, а, пожалуй, еще больше, чем в мирное»; что «всякая наука теперь в нашей стране — это наука побеждать. Всякое искусство теперь в нашей стране служит делу победы над врагом». В другой передовой «Правда» указывала на то, что «многие, но далеко еще не все поэты нашли нужные для народа в эти грозные дни слова и образы», и требовала от драматургов, поэтов, писателей, художников, композиторов вдохновлять «весь народ и нашу Красную Армию на дальнейшую беспощадную борьбу с врагом, чтобы в бой шли наши богатыри с грозной, бодрой и веселой песней; чтобы с каждой полосы газеты художник, поэт, писатель метко стрелял по врагу»[1053].
То, что в годы войны писатели, говоря словами Эренбурга, «сделались необходимыми народу», что «к их голосу с волнением прислушиваются миллионы», стало возможно благодаря отказу от прежней идеологической зашоренности, позволившему «писателям помочь народу найти себя»[1054]. Разрушение прежних институциональных форм было результатом процесса «очеловечивания» литературы, явившегося новой, адекватной военной реальности формой воздействия на читателя. Когда Эренбург писал: «писатель — это не человек, занимающий должность, а творец и учитель»; что «писатель не репродуктор, и за книгой всегда стоит живой человек. Писатель должен всей своей жизнью отвечать за написанное»; что «писатели не хористы»; что «писатель, не понимающий своей ответственности перед народом, это — недоросль»; что «наш долг не только отображать — рождать отображение, не только описывать — предписывать»[1055], — он исходил из нового статуса советской литературы и новых внутренних стимулов творчества.
Эта новизна особенно ярко проявилась в ходе длящегося на протяжении всей войны спора о «долговечности» созданной в военное время литературы. На одном полюсе — Эренбург:
Пусть строки, написанные сейчас, будут забыты через день или через год, не забудется то, ради чего они написаны […] Если в дни войны мы и не создадим литературы, мы ее отстоим […] Могут сказать: где же те прекрасные и нетленные книги, которые покажут потомкам нашу эпопею? Лично я предпочитаю страстные отрывистые записи, строки во фронтовой газете, поэму гнева, дневник воина тем заменителям «Войны и мира», о которых мечтают некоторые авторы. Великие книги о великой войне будут написаны потом […] Разглядывая большое полотно, мы отходим от него на несколько шагов. Эпопея требует отдаления, а это отдаление несовместимо с ритмом войны […] Да, перед нами не бессмертные тома, не мрамор — скорее воск: живой голос писателя[1056].