И тем не менее уже через год после пика этой кампании проштрафившегося, но более чем лояльного К. Симонова вновь (как и прежде, в 1950-м) сменяет А. Твардовский, уже проявивший себя в качестве редактора, способного консолидировать вокруг вверенного ему печатного органа наиболее решительных сторонников преодоления «последствий культа личности»[1225]. Твардовский был нужен Хрущеву для создания общественного противовеса консервативным силам в аппарате партии. Возникновение некого внешнего по отношению к самому Хрущеву и партийному руководству институционального центра, вокруг которого могла сплотиться либеральная интеллигенция и ориентирующиеся на нее представители других слоев советского общества, решало сразу несколько задач. Во-первых, это предоставляло Хрущеву более широкое пространство для политического маневра на «крутом маршруте» десталинизации: теперь в нужный момент он мог или «одернуть» «отдельных людей» «в среде интеллигенции», «которые начали терять почву под ногами, проявили известные шатания и колебания в оценке ряда сложных идеологических вопросов, связанных с преодолением последствий культа личности»[1226], или своей прямой поддержкой обеспечить публикацию «Одного дня Ивана Денисовича» (как это произошло в 1962-м). Во-вторых, существование такого «либерального» органа, как «Новый мир», давало возможность выражать либеральные ожидания и таким образом устанавливало своеобразный канал связи между властью и критически настроенной интеллигенцией, а кроме того, способствовало установлению более централизованного и, соответственно, легче осуществляемого контроля над этой средой. Наконец, в-третьих, таким образом создавался благоприятный внешнеполитический имидж СССР, необходимый Хрущеву в предпринимаемых им с 1957 года попытках смягчить уровень конфронтации, характерный для первого этапа холодной войны[1227].
Так или иначе, с июля 1958 года для «Нового мира» начинается новая эпоха, эпоха «„Нового мира“ Твардовского». А сам журнал становится самой длинной и самой известной «поэмой» Твардовского, значение которой для поэта, пожалуй, лучше всех выразил А. Солженицын (которого в отличие от многих позднейших мемуаристов, работавших в журнале или сотрудничавших с ним с конца 1950-х по 1970 год, нельзя заподозрить в безоговорочном приятии фигуры главного редактора и проводимой им и его соратниками политики). По его словам,
[с момента второго назначения] журнал постепенно становился не только главным делом, но всею жизнью Твардовского, он охранял детище своим широкоспинным толстобоким корпусом, в себя принимал все камни, пинки, плевки, он для журнала шел на унижения, на потери постов кандидата ЦК, депутата Верховного Совета, на потерю представительства, на опадание из разных почетных списков, что больно переживал до последнего дня […] Он разрывал дружбы, терял знакомства, которыми гордился, все более загадочно и одиноко высился — отпавший от закоснелых верхов и не слившийся с динамичным новым племенем[1228].
Сверхзадача, принимаемая на себя журналом и его руководителем, ради которой стоило терять посты и идти на разного рода компромиссы, состояла не просто в поддержании достойного литературного уровня «толстого журнала», но в выработке и утверждении культурной и политической позиции, способной вытянуть страну и общество из тупиков бюрократической стагнации и экономической неэффективности, распада социальных связей и внешней изоляции, падения эстетического уровня художественных произведений и нравственной деградации. Из тупиков, за которые, с точки зрения авторов и редакторов «Нового мира», было ответственно недавнее сталинское прошлое; рефлексы этого прошлого и требовалось преодолеть.
Отражаясь в публикуемых художественных произведениях, свое прямое выражение эта позиция нашла в литературной критике и публицистике «Нового мира», что вообще характерно для идеологического самоопределения российского «толстого журнала» начиная с XIX века. А именно на традицию прогрессивных «либерально-демократических» и «революционно-демократических» журналов (прежде всего «Современника» Некрасова и Панаева, «Отечественных записок» Некрасова и Салтыкова-Щедрина[1229]) и опирался «Новый мир». Сама традиция революционно-демократической критики использовалась журналом в качестве позитивной генеалогии, что позволяло новомирской критике реализовывать свою функцию по отношению к советской действительности, используя данную традицию как идейное прикрытие, поскольку она была официально признана одним из источников реализма и советской литературы. Подобная генеалогическая ориентация и стоящие за ней аллюзии на типологическую схожесть эпох (николаевской/постниколаевской России и сталинского/постсталинского СССР) и взятых на себя журналами критических ролей неоднократно становились предметом рассмотрения специальных работ, публикуемых в «Новом мире».
Наиболее развернуто эта аналогия обозначена в статье одного из главных новомирских критиков (редактора критического отдела с 1962-го по 1966-й и неофициального заместителя главного редактора с 1967-го по 1970 год) Владимира Лакшина «Пути журнальные»[1230]. Непосредственным поводом для нее послужили две книги: Вен. Каверина, посвященная О. Сенковскому и его журналу «Библиотека для чтения» (1830–1840-е годы) и выпущенная первым изданием за сорок лет до статьи Лакшина; и М. Теплинского об «Отечественных записках» Некрасова-Щедрина, выпущенная южносахалинским издательством. Выбор для рецензирования двух этих книг говорит об откровенной заданности и прямой актуализации материала из истории журналистики для демонстрации двух типов изданий: практикующих «сознательную безыдейность», «принципиальную беспринципность» и сервильную ориентацию на цензуру (Сенковский)[1231], с одной стороны, и дающих «правдивое, честное освещение разных сторон жизни России» (Некрасов и Щедрин) — с другой. При этом во втором случае «авторитет правдивого слова среди читателей был так высок, что с ним должны были считаться, а отчасти даже испытывать на себе его воздействие и царские чиновники и цензура»[1232]. Не слишком хорошо скрываемые предмет и даже адресат этих слов легко реконструируются, равно как и литературно-критический образец, в биографии которого Лакшин узнает автобиографическую для него ситуацию «Нового мира».
В «революционно-демократическую» критику Н. Добролюбова, Д. Писарева, Н. Михайловского, Н. Чернышевского и других уходят корнями свойственные «Новому миру» демократизм (понимаемый и как «содержание и направление искусства», и как его «общедоступность»[1233]); народность (понимаемая как защита коренных интересов «простого народа»[1234]); принципиальный реализм, «правдивость» (по словам новомирского критика В. Сурвилло, «только в том случае, если писатель идет в своих поисках в направлении к действительности, если в ней он видит цель и в ней черпает материал, средства, краски, только в этом случае поиски плодотворны»[1235]); просвещенчество и активное публицистическое, пропагандистское и моралистическое начало[1236], неотделимое от тенденциозности и дидактизма и доходящее до прямой нормативности (критика «Нового мира» отдавала дань языку и максимализму эпохи, пестря эпитетами «правильный», «подлинный», «истинный», «ошибочный» и т. д.)[1237]. Эта нормативность не осознавалась самими новомирскими критиками и потому противопоставлялась ими «нормативной критике» их идейных оппонентов из «Октября», «Огонька», «Литературной России» и других официозных изданий. Вопрос различения «нормативной критики», исходящей из «мертвящих канонов» (Лакшин) и устаревших представлений о партийности литературы, «идеальном герое», необходимости оптимистического пафоса и т. д., с одной стороны, и «аналитической критики», опиравшейся на непредвзятое чтение литературного произведения, — с другой, состоит не только и даже не столько в принципиальном различии между стратегиями интерпретации источника, сколько в различии между тем, что вкладывали в понятие «норма» критики «Нового мира» и их противники.