Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Томилов почувствовал, что обижает Богданыча; тот, конечно, болел за успех своей батареи. Не зря он схватился за кусочек немецкой брони. «Ничего, злее будет», — подумал Томилов и простился с комендором.

* * *

Командира батареи Томилов нашел на втором этаже дачи Маннергейма. В хорошо обставленной комнате лейтенант под руководством матроса возился с гитарой.

— Обучаемся, — здороваясь, сказал он. — Никак не одолею этот цыганский инструмент.

— Шикарно живете, — заметил Томилов.

— Отдыхаем между боями, — подтвердил лейтенант. — Такое наше дело, старший политрук: ночью воюем, днем спим, вечером поем.

— Днем противник не беспокоит?

— По пляжу стреляет. Но нашу дачу не тронет. Она баронская…

— Значит, в полной безопасности?

— В полной. Для финских артиллеристов мой командный пункт — табу.

— Снаряд может и не уважить адресата.

— Эх, старший политрук… — лейтенант рассмеялся. — Ты здесь новичок и потому о снарядах разговариваешь. Мы уже к войне привыкли. Обжились.

Томилов нахмурился: развязность лейтенанта ему не понравилась. Он вспомнил: Терещенко тоже заговорил с ним, старшим по званию, на «ты». Но у Терещенко это прозвучало задушевно и даже доверительно. А тут снисходительность и высокомерие без году неделя фронтовика. «Одернуть?» Но Томилов тут же раздумал: «С этого не стоит начинать».

— А я вот все не привыкну к войне. Никак не привыкну, — усмехнулся Томилов. — Меня от каждого немецкого самолета кидает в дрожь.

— Боишься?

— Боюсь ли? — Томилов насмешливо смотрел на лейтенанта. — Вот на том берегу на станции «мессер» расстреливал толпу женщин с ребятишками, и зенитчики ему не помешали, это действительно было страшно. А тут — чего бояться, тут же дом отдыха.

Лейтенант швырнул в сторону гитару.

— Можете идти, — резко бросил он матросу. — Пусть политрук батареи придет. Скажите ему — из политотдела ждут.

Матрос выскочил из комнаты. Лейтенант захлопнул за ним дверь и повернулся к Томилову:

— Посидите тут ночь, увидите, что это за дом отдыха. Утюжат бомбами справа налево и слева направо. А я и сам с удовольствием ушел бы на фронт. В пехоту. Чтобы первые встречные не упрекали меня в безделье…

— Зря грубите, лейтенант. Разве вы не на фронте?

— Двадцать километров до передовой!

— Вот те на! А на Большой земле всех гангутцев уже авансом зачислили в герои!.. Бежать от неудач даже на передний край — невелика доблесть, — серьезно продолжал Томилов. — Давайте бросим эти разговоры, займемся делом…

В поздний час Томилов вышел подышать свежим воздухом. Почти сутки он не спал. Но сейчас, в эту первую для него боевую ночь, спать не хотелось: все бодрствовали, пора и ему переходить на новый режим.

Светила луна. По узкой тропинке Томилов поднялся на длинную скалу, нависшую над пляжем, как корабельный «выстрел» над морем. Он вспомнил, что еще не успел разглядеть, какое здесь море, не видел побережья. Сутки пронеслись быстро, но он уже на месте, в воюющей части. С чего начать? Как ко всему подойти? И имел ли он уже право так строго разговаривать с фронтовиками?.. Чушь! Восторженность, с какой он смотрел на каждого человека войны, когда был на пути к Ханко, прошла. Пора самому становиться фронтовиком.

Он думал о людях, с которыми успел познакомиться, о Богданыче, о командире батареи — беспечном лейтенанте. Когда Томилов заикнулся об учении по отражению десанта, лейтенант поднял его на смех. «Какое, говорит, учение, когда идет настоящая война!..» А разве в войну учеба отменяется? Разве люди и сейчас не должны обучать друг друга, делиться опытом, знаниями, указывать на ошибки? Разве для него, Томилова, за порогом академии кончилась учеба? Нет, вот здесь и начинается настоящая учеба, здесь и завершит он свой академический курс… Томилов не считал, что он должен показать себя на батарее начальствующим лицом и учинять проверки и разносы. Когда он в раздражении бросил лейтенанту: «Займемся делом», он имел в виду именно дело, а не болтовню и не обследование. Он не стал попрекать политрука батареи за то, что тот плохо работает, хотя знакомство с Богданычем убедило его, что политрук не умеет разговаривать по душам с людьми. А какой же он тогда политрук, если он не способен разъяснить бойцу суть происходящего, политику государства!

Томилов был убежден, что сейчас главное — это помочь людям познать свою силу, поверить в себя, тогда они легко преодолеют подавленность, вызываемую горькими, недобрыми вестями с фронтов. Врать нельзя, нельзя приукрашивать, нельзя искать ложные оправдания и объяснения тому, что оправдать и объяснить нелегко. Надо говорить правду, а самая большая, самая великая правда в том, что врага мы все равно разобьем, — иначе нет нам жизни на земле. Вот эту убежденность, твердую, железную, люди должны чувствовать в каждом слове и политрука к командира, и даже не в слове, а в каждом поступке. Да, именно в поступках — в порядке прежде всего, в подтянутости, в строгом отношении к себе… Томилов понял теперь, почему он так взъелся на лейтенанта за его возню с гитарой: он почуял в этом признак какой-то бесшабашности, почти расхлябанности, столь опасной в тяжелые для родины дни, когда надо каждому собрать все, что есть в тебе живого, чтобы одолеть беду.

«А лейтенант все-таки послушался, — с удовлетворением подумал Томилов. — На утро назначено учение по отражению десанта…»

Томилов прислушался. Рядом находилась орудийная позиция, и оттуда донеслись голоса. Выделялся сипловатый голос Богданыча:

— Всю артиллерию позорим! Прозвали нас на Ханко мимометчиками. А все из-за чего! Из-за этого «юнкерса». По нашей милости он безнаказанно две бомбы в пирс всадил! Подумаешь, броня! Антоненко эту броню пулеметами расколотил. Специальным человеком прислал нам образец. Вот: наглядное пособие для маловеров. Видите — жестянка. А у нас орудия, калибр!.. Чтобы ты у меня мух не ловил, когда «юнкерс» снова загудит! Бери его в перекрестье и режь!

* * *

В ту ночь Фомин пережил боевое крещение.

Ссадив возле аэродрома Булыгина и дочку Белоуса, Власов поехал к бухте восточного побережья. Дорогу изрыли снаряды, и автобус раза два застревал в воронках. Глох мотор, на короткое время наступала тишина. Лес, озера за деревьями, далекий перестук пулеметов — все это вызывало желание видеть, слышать, писать. «Надо вести дневник». Но Фомин сразу же себя высмеял: сколько раз за годы журналистских скитаний он начинал дневниковые записи и бросал. «Все пережитое и яркое и так останется в памяти навсегда».

Машина снова выбиралась на дорогу, и Фомин досадовал, что ночь слишком темна для наблюдений. Мертвым блеском отдают черные стекла в домиках покинутых хуторов; за этими стеклами нет жизни, нет старушечьего или детского лица, как там, на Большой и родной земле, где к каждому шагу армии, шагу войны участливо, встревоженно присматриваются миллионы жителей. Фомин вспомнил встреченную в лесу девочку с косами. Похоже, что и у Власова с отцовской болью забилось сердце, когда в автобус села девочка, и он приказал шоферу гнать, гнать машину. «А Москву будут бомбить? Неужели жене придется с Наташкой на руках бежать в метро?..» Фомин надевал когда-то костюм проходчика, резиновые сапоги и с шахтерской лампой в руках, по пояс в воде, лез в штольню под Москву-реку, поминутно останавливаясь и убеждая себя, что слышит бег пароходов над собой. Хорошо бы услышать и написать об этом! Разве думал он тогда, что метро станет убежищем для его дочери и жены?! А полет навстречу Чкалову на Дальний Восток? А путешествие с изыскателями на шлюпке по Волге, по площадкам будущих гигантских ГЭС? Сколько все же счастья в газетной работе, сколько он поездил и повидал, прежде чем все та же газета привела его на море — вначале в командировку, а потом и на флот…

— О чем задумался, детина? — вернул его к действительности Власов. — Слезай, прибыли…

Автобус стоял над бухтой, но Фомин там ничего не различал.

53
{"b":"248639","o":1}