Ехали и молчали. Пивоваров сказал:
— Так-то, Борис Митрофанович. И жизнь продолжается, и война впереди…
Из-за треска мотора Гранин, казалось, ничего не расслышал. Но, подъехав к гавани, он остановил «блоху», заглушил мотор и, не слезая с седла, ответил:
— Продолжается, Федор. Я из него на новом месте всю блажь вытравлю. Ишь, самостийник нашелся…
* * *
Всю ночь типография допечатывала последний выпуск газеты, листовки на финском языке и добавочный тираж памятки политотдела «Храни традиции Гангута!». Когда печатники сдали тиражи всех изданий, пришли саперы и заминировали печатную машину.
Сотрудники гангутской газеты и типографии гуськом невеселые шагали к месту погрузки транспортов. У каждого в руках был тяжелый чемодан. Личные вещи остались в подвале. В чемоданах был свинцовый типографский шрифт.
— Хорошо бы опять нам вместе воевать! — говорил художник Пророков Фомину. — Достали бы мне линолеуму и выпускали бы «Красный Гангут» на Ленинградском фронте.
— Возможно, там цинкография будет, — возразил Фомин.
— Цинкография не то. На линолеуме — вот это по-гангутски!
Пророков был в бушлате, он нес в руках все свое имущество — флотскую шинель, она еще пригодится, и рюкзак, набитый бумагой: комплектами «Красного Гангута», «Защитника родины» и листами рисунков; хорошо бы их довезти до Ленинграда и отправить в его родную газету — в «Комсомольскую правду». Среди комплектов лежала эмалированная железяка, а в бушлате — маленький блокнотик с карандашными набросками гангутских пейзажей и сюжетов. Железяка и блокнотик имели нечто общее — они были связаны с последними прогулками Бориса Ивановича по городку.
Доктор Белоголовов, начальник госпиталя, увидев однажды слезящиеся глаза художника, сказал ему с укором:
— У вас глаза узника, не видящего дневной свет.
— Я и есть узник, — смеясь, сказал Пророков. — Узник финской одиночной камеры полицейского подвала, занятого нашей редакцией.
— Если не будете гулять — ослепнете, — сказал доктор.
Борис Иванович ежедневно выходил на прогулку. Если один — он шел к кирхе на горку и устраивался там рисовать в блокнотик, за что однажды объяснялся с бдительным комендантским патрулем. Если с товарищем — делал круг по улице Борисова, затем через парк — по улице Лермонтова к госпиталю и назад — по улице Маяковского к железной дороге, к редакции.
Последнюю прогулку он провел с Мишей Дудиным, когда декабрьский номер и весь тираж памятки «Храни традиции Гангута!» с гравюрой его работы был отпечатан… Дойдя до угла улицы Маяковского, он сказал своему земляку по городу Иваново и фронтовому товарищу:
— Не оставлять же им, Миша?!
— Не оставлять, Боря, — протянул враспев Дудин.
Пророков поднялся на носки и, благо рост позволял ему это сделать, сорвал эмалированную вывеску «Улица Маяковского». Маяковского он знал в свои юные годы.
Теперь эта жестянка покоилась в рюкзаке, а блокнотик — во внутреннем кармане бушлата.
* * *
Не доходя порта, Фомин увидел Томилова.
— Степан, иди к нам!
— Не могу. Я уже назначен комиссаром верхней палубы на корабле. Может быть, Богданыч пойдет с вами…
Фомин оглянулся, увидел Сыроватко и протянул ему свой тяжелый чемодан:
— Поднеси, Гоша. Я сейчас нагоню тебя.
Он подбежал к Томилову:
— Ну как, Степа, уходим?
— На новые рубежи, — как можно бодрее ответил Томилов.
— На новые, на новые. А мне и на этих не удалось подраться… Эх, Степа, пришли мы вчетвером, а уходим двое…
— Как двое? А Гончаров? Он хоть и в Кронштадте, но мы с ним обязательно встретимся… Может быть, еще и диплом в академии получим…
Фомин горько усмехнулся:
— Знаешь, на днях радист принял корреспонденцию, и я в ней читаю: «На энском участке Западного фронта взвод красноармейцев под командой политрука Булыгина…» Я аж задрожал: неужто наш Булыгин? Обрадовался. Вот, думаю, и Булыгин человеком стал.
— Вполне может быть! Война большая. Заставит и Булыгина за ум взяться.
— Да нет, инициалы не те…
— Сегодня не те, а завтра, Миша, и Булыгин, может быть, настоящим солдатом станет.
— А, черт с ним! — сказал Фомин. — Ну, прощай. До Кронштадта.
Они троекратно поцеловались, и Фомин побежал догонять своих.
Он наткнулся на Сыроватко.
Радист растерянно стоял над чемоданом и растирал кисть правой руки.
— Что случилось?
— Ничего, товарищ политрук. Я сейчас.
— Что, чемодан тяжел? Так в нем же весь заголовочный шрифт сложен. Ты, однако, слабоват, а еще матрос. Давай сюда!..
— Я левой понесу, товарищ политрук! — Сыроватко схватил чемодан и бегом понес его к причалу.
Фомин только сейчас догадался, в чем дело.
— Гоша, стой, Гоша! — кричал он, догоняя радиста. — Я и забыл про твою правую руку. Золотая у тебя рука! Шутка ли, сто шестьдесят четыре дня ты нашу газету выручал. Сколько сводок ты этой рукой записал!..
Сыроватко свою ношу из рук не выпускал. Фомин схватился за чемодан и вдвоем с радистом нес его до сходни какого-то судна, перевозящего пассажиров на турбоэлектроход.
У сходни дежурный матрос спросил:
— Что за тяжесть несете, товарищ политрук?
— Боеприпас для газеты, товарищ краснофлотец.
— Не пропустят на транспорт, товарищ политрук, — сказал матрос. — Тесно там. Не допустят…
На верхней площадке трапа турбоэлектрохода Фомина остановил незнакомый командир:
— Что несете?
— Заголовочный шрифт для газеты.
— В воду. Быстро, — добавил незнакомый командир, видя, что политрук колеблется. — Свинца в Кронштадте хватает. Для муки нет места.
Фомин бросил чемодан в море и молча прошел на транспорт.
И все его товарищи побросали чемоданы в море.
* * *
На полуострове оставались группы пограничников Сергея Головина, подрывников во главе с Граниным, саперы Репнина, командир и комиссар пехотной части и командование базы.
Штаб перебрался на Густавсверн. В гроте скалы, где раньше жили катерники, стояла штабная радиостанция, поддерживающая связь с Большой землей.
До полудня Репнин возился на опустевшей Петровской просеке. Осиротели блиндажи, землянки, подвалы и убежища, обжитые за месяцы борьбы. Всюду остались мелом и углем написанные слова: «Мы еще вернемся!»
Репнин удлинял ленты автоматически действующих пулеметов, к каждому пристраивал фугас, чтобы с последним выстрелом взлетели в воздух и пулемет и дзот.
Уже сутки на переднем крае не было наших войск. Финны перестреливались с роботами, не осмеливаясь приблизиться к перешейку.
Вдоль рубежа скрытно перебегали с места на место автоматчики из пограничного заслона. Они усиливали впечатление действующего переднего края, выпуская в сторону противника короткие очереди.
Репнин подружился с пограничниками. Смелые молчаливые ребята. Позади на Гангуте гремят взрывы, уничтожают с грохотом тяжелую артиллерию. Пылают огромные костры. Финны, конечно, давно все поняли. Они боятся наступать, но вдруг посмеют — пограничников только двадцать пять и саперов пятеро!.. Сигнал отхода запаздывает. На час. На два. На три. Пограничники молчат. Они собрались на высотке перед позициями роты Хорькова, где осенью проходили в разведку через минные поля матросы Щербаковского; крепенький командир Сергей Головин сказал, что отходить будет последним, с теми двумя саперами, которым приказано расставлять позади мины.
И Репнин пойдет последним.
Он говорит Головину:
— Ты что ж, проверять меня будешь?
— А ты не обижайся, — простодушно отвечает Головин. — Такая наша служба: приходить первыми и уходить последними.
— Ну нет, — сказал Репнин. — На Ханко я пришел до тебя.
— Вот ты и стал пограничником, Толя. Ты же строил пограничный шлагбаум, верно?
— Верно, мои саперы строили.
— То-то хлопот нам потом было переносить его: десяток метров вы у соседа перехватили. А мы — народ точный. Государственный…