Лежа в постели, Карпов ежеминутно знал, что происходит на корабле: сколько доставлено с берега пустых железных бочек, выбито ли в каждой одно днище, остроплены ли все, сколько их определено на каждый трюм, составлены ли боцманом команды парашников и есть ли график для кранов, которые будут извлекать бочки из трюмов, опорожнять за борт и возвращать на место, после обработки хлоркой. И еда расписана, и вода, и даже график проветривания — все продумали и учли добрые помощники командира корабля. Из трюмов валил пар, хотя отопления в них не было — когда-то в них были холодильные устройства, а потом, убрав холодильники, в них хранили мины, — а мороз стоял уже за десять градусов. Команда молча и с уважением смотрела на гангутцев, видя, с каким достоинством и мужеством те выносят новое испытание.
Карпов сознательно отказался от деревянных трапов в трюмах, хотя в Кронштадте ему советовали, даже велели их сделать. По скоб-трапу можно выходить только в одиночку, Карпов считал, что это наилучшая гарантия порядка в случае беды. Стихийность парализует спасательные работы, без паники с гибнущего корабля всегда спасают больше людей, чем с судна, где пассажиры толпой бросаются к шлюпкам. Он приказал корабельному особисту расставить у трюмов охрану и никого не выпускать на палубу без разрешения помощников командира.
А когда Казанков доложил ему, что иные из командиров, отправив своих бойцов в трюм, рвутся в каюты, Карпов рассердился:
— Всех в трюм. Вежливенько объясните тем, кто забыл смысл устава: командир должен быть в походе с бойцами, за боеспособность и жизнь которых отвечает. А мы — в бою. Это не эвакуация. Это — бой. С минами, артиллерией, авиацией и флотом противника. Салоны и каюты — для госпиталя и женщин.
Последним грузили на корабль госпиталь восьмой бригады. С ним должна была отправиться на Большую землю и Люба Богданова.
* * *
Когда «Гафель» доставил спасенных со «Сметливого» в порт, Любу сразу же отправили в госпиталь. Не в морской, где она рожала, а в армейский, потому что морской уже вывезли на «Славном».
Армейцы не знали, кто такая Люба, но молодая женщина, родившая на полуострове сына и тонувшая с таким малышом в стылой ноябрьской воде, привлекла всеобщее сочувствие. Все в госпиталях стали в это время хирургами, но нашлись и детские врачи, не успевшие за эти месяцы забыть о своей предвоенной практике. Только не было в их практике такой беды, как эта, — шутка ли, крестины в ночном леденеющем море, не жить малышу после такой купели. А он выжил. Назло врагам так орал на весь полуостров, что и армейцам доставил минуты радости своим младенческим криком. Крепкого был корня Борис, сын отряда. Матросского…
В армейском госпитале никто вначале не знал его матросского происхождения. Люба, безразличная ко всему на свете, кроме детеныша своего, скупо рассказывала о себе. Но вот пропало у нее молоко, и стали искать для малыша молоко коровье. В каждом госпитале оно есть, но этот госпиталь свертывался, и тут хозяйственники оказались расторопнее, чем надо. Не было в госпитале молока. Для Любы нашли. У пограничников. На заставе Степана Зинишина, того самого Зинишина, что до войны получал каждый день от финнов у шлагбаума молоко, а в первый день войны вышел к шлагбауму и вместо молока получил шиш да угрозу в придачу.
У Зинишина на заставе еще до войны завелась корова — то ли Машка, то ли Буренка. Вечно она хрупала нетоптаную травку на Петровской просеке, и солдату было в удовольствие приглядеть за ней. А когда все началось — не углядели, ушла Буренка на ничейную полосу в густую траву, где накануне саперы выставили много мин-ловушек. Того и гляди, напорется на них и пропадет. И не только пропадет, но и демаскирует минное поле. Но Буренка на мины не полезла, обошла и, может быть, кое-кого обманула на той стороне. Благодарные ей саперы послали ночью на ничейную полосу Серегу Думичева, он лучше других знал в минах проход. По-пластунски Думичев выбрался на минное поле и выманил корову за собой, открыв, конечно, секретный проход противнику. Они выследили корову, но не углядели Думичева, который вернулся и проход заминировал. И не зря: сунулись было за Буренкой следом лазутчики, да подорвались…
Вот эта коровка стала кормилицей Бориса, сына отряда, пограничники ежедневно доставляли в госпиталь ее молоко; от пограничников армейцы прознали, кто такая Люба, и кто-то позвонил на Утиный мыс.
Из Кронштадта в это время пришел еще один отряд кораблей, на них грузили уже и моряков-артиллеристов, на Утином стало совсем безлюдно, ушел Брагин с большей частью своих матросов, к его пушкам поставили сокращенные расчеты, включив в них даже писарей штаба.
Корабли эти сразу ушли нагруженные к Гогланду, а «Урал» все еще стоял на рейде, лишь изредка меняя место стоянки, потому что по рейду били финские батареи, а в небе появлялись германские самолеты. Кабанов дожидался прихода тральщиков, чтобы вместе с «Гафелем» отправить их в охранение «Урала».
Мучительна была участь бойцов, стоящих в трюме, но погрузка продолжалась, там становилось еще теснее. Уже начали грузить и госпиталь.
На Утином собирали боевую группу для замены гарнизонов Хорсенского архипелага. Щербаковский запасался дисками для автоматов, гранатами, готовил своих матросов к штурмовкам и налетам на финские позиции — так было задумано: надо создать видимость активности на флангах, запутать противника. Известие о беде с Любой застало Ивана Петровича врасплох — надо уходить на острова, но и к Любе надо бы съездить. Гранин не разрешил ему отлучаться, хотя Щербаковский доказывал, что поскольку он дважды не смог отправить Любу с сыном с полуострова, он должен это сделать в третий раз. Теперь он посадит ее только на маленький катер, на тихоходный и деревянный, такому мины не страшны.
Его вечный противник Бархатов возмутился:
— Баламут ты, Иван Петрович. На катере она замерзнет. Ей надо идти на «Урале» — тепло и удобно.
— С-ам ты б-аламут, в морском деле щ-енок! — вскипел Иван Петрович и стал горячо доказывать, что на «Урале» ни в коем случае нельзя Любу отправлять: во-первых, огромная мишень для торпед и бомб; во-вторых, управляться с ним трудно, такая парусность, что при малейшем ветре даже на рейде надо подрабатывать машинами, чтобы не развернуло на якоре; и, наконец, кто будет спасать Любу, если накроется эта махина на минном поле, — армейцы, что ли, пехота?!..
Тут пошла перепалка, потому что Иван Петрович сказал: если всем придется уходить, лучше Любе — со всеми, а Бархатов — тот и слышать не мог об уходе, он считал даже предположение такое предательством, капитулянтством и еще бог знает чем, пришлось вмешаться Богданычу, осадить обоих и сообщить, что Гранин ему разрешил навестить Любу и отвезти ей все, что необходимо.
Но и Богданычу, примчавшемуся в армейский госпиталь, не удалось передать Любу и сына своего друга; госпиталь уже погрузили на «Урал», а «Урал» стоял на рейде.
Не знал Богданыч, что через час-два «Урал» неожиданно зайдет в порт, никто об этом не знал в тот вечер, когда Богданыч, не найдя госпиталя на месте, вернулся в Рыбачью слободку и ушел на Хорсен. Даже Кабанов еще не знал этого.
Кабанов в тот час вышел из ФКП, прошелся по парку, как он любил это делать в темные ноябрьские ночи, потом вернулся к скале, поднялся на нее. Он долго стоял, прислушиваясь. Странная тишина. Финны весь день били по рейду, преследуя корабли, то и дело менявшие место. Теперь они вели редкий огонь по гавани, хотя в гавани пусто. На рейде стоит такая большая цель, как «Урал». Его видели с Бенгтшера. Над ним кружились самолеты. Почему же финны перестали бить по рейду?!
Кабанов почувствовал необъяснимую острую тревогу. Что-то неладное происходит. «Успокаивает меня противник?.. Не хочет спугнуть?..»
Он вернулся на ФКП, прошел в оперативную комнату и сказал Барсукову:
— Переставь «Урал» в гавань. Сейчас же.
— Гавань под огнем.
— Этот огонь не страшен. Надо тихо уйти с рейда. На место «Урала» прикажи стать Антипину.