— Пожалуйте со мной, я имею вам нечто сообщить.
Александр Александрович ощутил в груди пустоту. В этой пустоте слабо билось сердце. Он вышел за плац-адъютантом в переднюю.
— По повелению его сиятельства главнокомандующего вы арестованы, — сказал плац-адъютант и сделал знак двум жандармам, стоявшим в углу, — возьмите вашу фуражку и следуйте со мной.
Бестужев пошел за фуражкой в общую комнату. Никто ни о чем не спросил его. Молча прикрыл он на минуту бледные веки, прощаясь. Петруша кинулся было за ним…
В Метехе[76] Бестужев просидел несколько дней. Страшные пароксизмы лихорадки, во время которых его опять жестоко мучил вывезенный из форта «Слава» чудовищный солитер, едва не уложили его в гроб. Пользовавший больного знаменитый тифлисский доктор Депнер отчаивался в его выздоровлении. Только в начале декабря Бестужев начал поправляться. За это время судьба всех проживавших в Тифлисе декабристов была решена. Захар Чернышов был переведен из Нижегородского драгунского полка в 41-й егерский; Петруша Бестужев из Ширванского — в Куринский пехотный, стоявший в дагестанском селении Тарки; Александр Александрович — в Грузинский № 10 линейный батальон, несший гарнизонную службу в дагестанской крепости Дербент-Рынкале; все прочие разосланы в части, которые по разным причинам и поводам откомандировали их осенью в Тифлис. Генерал Н. Н. Раевский лишился командования Нижегородским драгунским полком и поступил в состав 5-й уланской дивизии, квартировавшей во внутренних губерниях России. Пострадал и благодушный тифлисский комендант полковник Бухарин. Паскевич вызвал его к себе.
— Почему живут разжалованные и не высылаются в полки? Почему у вас в доме Александр Бестужев день и ночь?
— Разжалованные живут с разрешения командиров частей, а Бестужева Александра я не принимаю-с и не думаю принимать-с, ваше сиятельство.
— Да что ты врешь? Знаю, что он от тебя не выходит.
— Его Катерина Ивановна принимает-с, ваше сиятельство.
— Дурак, а не полковник…
ЯНВАРЬ 1830 — ФЕВРАЛЬ 1833
Его друзьями были горы,
Отчизной — гордый океан.
Байрон.
Дагестан, куда попали Александр Александрович и Петруша Бестужевы, был «Кавказской Сибирью», местом ссылки для штрафованных солдат и провинившихся офицеров. Суровый характер страны, похожей на океан, вдруг окаменевший в разгаре бури, когда штурмовые валы ударяют своими гребнями в небо; климат, переменчивый и не мягкий; полная опасностей, скуки и безнадежности жизнь в крохотных крепостцах, прилепившихся птичьими гнездами к гигантским утесам, — все это заставляло смотреть на службу в Дагестане как на несчастье. Из местных крепостей особенное значение имели две: Бурная, куда попал Петруша, и Дербентская-Рынкале, где предстояло служить его старшему брату. Бурная глядела на море с высокой скалы, громоздившейся над Тарками. Под защитой этой крепости производилась выгрузка судов, приходивших из Астрахани с военными и продовольственными припасами. Дербентская крепость была центром, где сосредоточивалась администрация Кайтага, Табасарани и других южнодагестанских округов. Рынкале была невелика, окружена древними, давно не исправлявшимися стенами с амбразурами и бойницами и, кроме обычных земляных укреплений, заключала в себе казармы и дом коменданта, майора Федора Александровича Шнитникова. Все прочие должностные лица проживали не в крепости, а в городе. Дербент скатывался живописными уступами из-под стен и рвов Рынкале к морю. Чтобы попасть из города в крепость, надо было долго подниматься по крутой и узенькой каменистой улице. Вид из крепости был чудесный, особенно ночью, когда внизу дрожали огни беспокойного города, а еще ниже, за городской стеной и песчаным берегом, рокотало и пенилось необозримое море.
Попав в дербентский гарнизон и оглядевшись, Бестужев вдруг понял всю безысходную отчаянность своего положения. На какой случай к отличию мог рассчитывать гарнизонный солдат центрального укрепления края? Горцы никогда не осмеливались и не осмелятся напасть на Дербент — военных дел нет и не будет. Зато караульная служба, долгие часы в вонючей гауптвахте и на посту, под ранцем и ружьем, разводы у церемонии, ученья и гусиный шаг — все это наглухо привинчивало жизнь к самым грубым и пустым интересам. И главное, этому существованию решительно не предвиделось конца. Предстояло заживо истлевать в гарнизоне, без малейшей надежды на выслугу. Это было так ужасно, что Бестужев совершенно упал духом. Арзрумская лихорадка вынырнула из охватившей его смертельной тоски и свалила в постель. Между наплывами темного бреда проснулось дремавшее до сих пор воображение, и тяжесть жизни сделалась неощутимой.
«Несчастье обратилось в привычку… — писал он братьям в Читу, — вдали пустое море, кругом безрадостная степь, вблизи грязные стены, неприязненные лица татар. Горька разлука с Петром… В досужее от службы время (то есть между часами) я занимаюсь словесностью, как одуряющим средством от скуки…»
Бестужев погрузился в обдумывание того, о чем еще велись жестокие споры во всех журналах, над чем сам он не раз в прежние времена и даже в Якутске до боли трудил свою голову: что такое романтизм? Разобраться в теоретической стороне вопроса ему и теперь до конца не удалось. Да ведь и не было в его распоряжении тех общих теоретических точек, от которых он мог бы идти. Отсюда — ощупь. Но и эта ощупь привела к открытию, делающему честь его чутью критика и публициста. Он — яростный романтик — не усомнился окончательно признать, что романтизм не больше, чем ступенька для какого-то нового литературного направления. Он не знал его названия, но знал твердо, что мыслит и говорит языком перелома, что романтизм — «куколка хризалиды, обвертка необходимая, но пустая, и будущее сбросит ее в забвение». Он предвидел реализм, предчувствовал его появление в литературе, и даже славный Гюго представлялся ему только звездой-предтечей.
Бестужев принялся писать повесть «Испытание». Задачей этой работы он поставил изображение светских людей того круга, к которому сам принадлежал прежде. То новое, о чем ему хотелось сказать, заключалось в морали: модный чайльд-гарольдизм хорош, может быть, в Англии, но в России, где так много дела, где так легко хоть немного облегчить участь обездоленных и загнанных людей, он отвратителен, как всякий эгоизм. В положении Бестужева эта скромная мысль могла быть выражена только очень робко. Автор и не проявил никакого дерзновения, но ясность его тенденции безупречна. Герой его повести понял, что «нельзя чужими руками и наемною головою устроить, просветить, обогатить крестьян своих, и решился уехать в деревню, чтобы упрочить благосостояние нескольких тысяч себе подобных, разоренных барским нерадением, хищностью управителей и собственным невежеством».
Повесть «Испытание» — несомненный образец значительного мастерства. Быстрый рассказ, живой и легкий язык, сюжет, занимательный и острый, должны были понравиться читающей публике, которую тогдашние прозаики старательно усыпляли докучливо пресными нравоучениями.
Александр Александрович прочитал свое новое произведение в семействе коменданта Шнитникова. Майор Федор Александрович, человек лет сорока, бледный, с большими серыми глазами, был начитан, вдумчив, умен; повесть произвела на него огромное впечатление, как голос силы и власти, поднятый из-под обломков бытия. Жена Шнитникова, Таисия Максимовна, молодая, красивая, любезная, плакала и хохотала по ходу развития драматического действия, которого в повести было с избытком. Ее восторженные одобрения можно было считать предвестником широкого успеха «Испытания» среди будущих читателей. Одобряли повесть и два офицера дербентского гарнизона — бывший гусарский штаб-ротмистр Иван Петрович Жуков и бывший поручик лейб-гвардии Гренадерского полка Михаил Матвеевич Корсаков, — оба переведенные на Кавказ за прикосновенность к делу 14 декабря и хорошо знавшие жизненную обстановку, в которой действовали герои повести. Оставалось отправить «Испытание» в Петербург, но отправлять рукопись обычным путем было опасно. Жуков и Корсаков изобрели способ отправки совсем необычный. Список повести, сделанный писарской рукой, был навернут па деревянную палку и зашит в холст. Уже покончив с упаковкой, Бестужев долго сидел над посылкой, грустно задумавшись; потом распорол холст и на обложке рукописи сделал своеручную анонимную приписку на немецком языке. Приписка была немногословна — короткий привет Ленхен Булгариной. Затем снова зашил все это в холст и адресовал в Петербург Гречу.