— Здесь, здесь, давно вас ждут.
По вечерам развлечения Бестужева были не так увлекательны. Его мучил заунывный бой курантов на башенных часах, раздававшийся с неумолимой точностью через каждые пятнадцать минут. В этой печальной музыке было что-то такое, от чего сердце сжималось в судороге смертельной тоски, и часто казалось Бестужеву, что ум его мутится под ударами страшного маятника. Так и написал он в одном из своих показаний Комитету:
— Ум мутится…
Много радости доставило ему открытие способа, посредством которого оказалось возможным переговариваться с рядом сидящим заключенным. Способ состоял в перестукиваниях через стену, достаточно толстую, чтобы не пропускать голосов, но легко передававшую стуки. Была изобретена азбука: тридцать букв делились на десятки, каждому десятку присваивался свой опознавательный стук. Все это было бесконечно утомительно и для уха и для мозга — слушающий постоянно путал гласные с согласными, а повторения фраз были пыткой для передающего.
И все-таки Бестужев прыгал и скакал по каземату, когда разобрал, наконец, ответ соседа на свой первый вопрос:
— Б-а-т-е-н-к-о-в.
В половине марта все главные и второстепенные участники восстания были обстоятельно допрошены Комитетом. Оставались невыясненными некоторые пункты разногласий в показаниях, которые легче всего было выяснять на очных ставках, и несколько отдельных новых показаний, бросающих на старые неожиданный свет. Бестужев уже знал, что Рылеев рассказал все, что только можно было рассказать Комитету, и даже больше того: он брал на себя ответственность за происшедшее, преувеличивая значение своих действий, чтобы устрашить правительство; вместе с тем откровенничал без меры, так как не ждал спасения ни для себя, ни для своих друзей, ни для революции. Он хоронил революцию вместе с собой, но хотел внушить правительству, что и похороненная — она жива. Каховский не сознавался ни в чем до половины мая, когда убедился, что выдан с головой. После этого он со всем жаром мести принялся топить всех, начиная с самого себя. Якубович и в Комитете был таким же болтуном, как в обществе.
Май был особенно тяжелым месяцем для Бестужева, и, если бы не книги, которые начала в это время доставлять ему с разрешения крепостного начальства сестра Елена Александровна, его ум и сердце могли бы погаснуть навсегда. Но он спасался от докуки комитетских «пунктов» и тревоги очных ставок тем, что читал Саллюстия и перевел почти всего «Катилину». Били на башне куранты, а он щупал свой пульс и говорил с удивлением:
— Сердце мое шевелится еще!
С 17 декабря 1825 года по 17 июня 1826 года Следственный комитет заседал сто сорок семь раз. В первое время заседания происходили почти ежедневно с шести часов дня до полуночи. Преступники — всего 121 человек — уже были разбиты на одиннадцать разрядов[55].
Об этом Бестужев, как и другие заключенные, не знал. Поэтому то, что случилось с ним 12 июня, было для него полнейшей неожиданностью. В первом часу дня вошел к нему плац-майор и сказал:
— Пожалуйте, батюшка, оденьтесь и поедемте в Комитет.
Бестужев оделся и тут только заметил, что безносое лицо Подушкина выглядело по-особому торжественно и официально. Еще больше удивился Бестужев, когда Подушкин вывел его из куртины с открытыми глазами. Так прошли они по крепости и поднялись на крыльцо комендантского дома. Дверь растворилась, и Бестужев увидел перед собой Никиту Муравьева, Матвея Муравьева-Апостола, Кюхельбекера в изорванном тулупе и валенках, — так его взяли зимой в Варшаве, — и еще двух незнакомых людей — генерал-майора с горбатым носом и штатского с бледным лицом и красивыми черными усами. Первый оказался князем С. Г. Волконским, второй — И. Д. Якушкиным. Матвей Муравьев-Апостол раскрыл объятия. С Никитой Бестужев поцеловался.
Кюхельбекер накинулся с тысячью вопросов. Поговорить было о чем. Бестужева поразила мрачность Муравьева-Апостола — его мучительно тревожила судьба брата Сергея Ивановича [56] — и какая-то больничная худоба всех. «Неужели и я таков же?» — подумал он. Подушкин вбежал с бумагой в руке и начал устанавливать шестерых преступников в какой-то ему одному известный порядок. Затем повел их через несколько комнат и, наконец, впустил гуськом в длинную залу. Посередине стоял огромный стол, покрытый красным сукном и изображавший букву П, а кругом стола заседали около ста сановников — члены синода, Государственного совета, сенаторы в своих красных мундирах. Бестужеву приметилось сухое лицо Сперанского с выражением зубной боли и опущенная вниз серебряная голова Мордвинова, зачем-то разостлавшего на коленях большой белый платок. Члены синода, тучные и румяные старцы, в негнущихся шелковых рясах, с бриллиантовыми крестами на черных клобуках, с любопытством привстали, чтобы видеть преступников. Многие генералы смотрели в лорнеты. Около большого стола помещался пюпитр, за которым, вытянувшись, стояла деревянная фигура сенатского обер-секретаря. Министр юстиции князь Лобанов-Ростовский, маленький сивый живчик в голубой ленте, бегал по зале, наводя порядок. Обер-секретарь начал вызывать подсудимых по фамилиям. Бестужев с изумлением догадался, что это суд, что он уже осужден и услышит сейчас свой приговор, — каждый должен был, как на солдатской перекличке, отвечать: «я». Кюхельбекер по глухоте своей замедлил. Министр юстиции крикнул:
— Да отвечайте, отвечайте же!
Обер-секретарь развернул свиток голубой бумаги — сентенция. Бестужев смотрел на медленные губы секретаря, слушал, и все происходившее казалось ему смешным и пошлым фарсом. Наконец до него донеслось:
«Штабс-капитан Александр Бестужев. Умышлял на цареубийство и истребление императорской фамилии, возбуждал к тому других, соглашался также и на лишение свободы императорской фамилии, участвовал в умысле бунта привлечением товарищей и сочинением возмутительных стихов и песен; лично действовал в мятеже и возбуждал к оному нижних чинов».
Обер-секретарь огласил перечень провинностей остальных пяти товарищей Бестужева, затем приостановился и, пожевав губами, проговорил:
— Все сии суть государственные преступники первого разряда, осуждаемые к смертной казни отсечением головы.
В Бестужеве не дрогнул ни один нерв. Страшная сентенция ударилась в его ухо, но не потревожила ни мысли, ни чувства. Ему было все равно.
Секретарь все еще читал: император, снисходя к чистосердечному раскаянию Бестужева и четырех его товарищей, отменил смертный приговор… Двадцатилетняя каторга… Все это доносилось до Бестужева словно сквозь сон.
Осужденных вывели. Их ожидали в соседней комнате священник, лекарь и два цирюльника с аппаратами для кровопускания. Услуги этого персонала не понадобились никому. Впрочем, доктор посетил Бестужева еще раз вечером в каземате. Ужин в этот день принесли раньше, чем обыкновенно.
Бестужев проснулся на рассвете от суматохи и шума в коридоре: отворялись и затворялись с грохотом двери казематов, плац-адъютанты, сторожа и солдаты бегали туда и сюда. Наконец загремели затворы, с лязгом рванулись замки, дверь каземата № 1 распахнулась, и Бестужев увидел на пороге плац-майора Подушкина со свечой. У него было невыспавшееся, злое лицо, красные глаза прыгали.
— Вставайте, почтеннейший, на экзекуцию, — просипел он, — одевайтесь живо…
Заря возникала светлыми полосками на черном туманном небе. Холод сковывал движения. Бестужева вели через крепость, он видел множество темных фигур, шагавших с разных сторон в сопровождении конвойных солдат. На мосту возле Алексеевского равелина остановились. В розовых сумерках утра Бестужев старался разглядеть собравшихся кругом него людей.
Среди множества незнакомых лиц он отыскал Батенкова. Гаврила Степаныч стоял в стороне и задумчиво грыз щепку. Оболенский заметно потолстел и особенно раздулся в щеках. Иван Пущин был веселее всех, узнавал о сентенциях направо и налево, сообщал о своей и, наконец, сказал что-то такое, от чего раздался общий хохот. Подошла рота павловцев, и осужденных вывели из крепости через Петровские ворота на луг позади Кронверкской куртины, где полукругом стояли шефские роты и лейб-эскадроны от всех гвардейских полков. Но самое поразительное, что метнулось в глаза Бестужеву сразу же по выходе из крепости, была виселица — столбы с перекладиной над помостом и пятью веревками, слабо колебавшимися в полумраке. Палачи в красных рубахах разгуливали под веревками по помосту. Бестужев спросил с ужасом у соседа: