«А может, в самом деле я запамятовал?»
Батрачка Семена Потапыча, Секлетея Коровья смерть, с понятыми нагребает из нашего амбара девять мешков ячменя и мешок овса. Финогеныч помогает укладывать зерно в телегу. Бабушка отвернулась от окна, чтобы не глядеть, как хозяйничают чужие на дворе. Нагруженная хлебом телега проплывает по улице.
Мать подходит к божнице, крестится.
— Бог! — говорит она громко. — Ты видишь, что делается? Видишь или не видишь?
— Отойди, Степанида, — просит бабушка и, взяв мать за руку, ведет ее к лавке. — Что ты, безумная! Разве можно так с богом?
Мать закрывает руками лицо.
Глава вторая
Пришло письмо от деда: состоялся суд. Всеволоду Евгеньевичу дали десять лет, деду и Николаю Павловичу Яхонтову — по восьми, Зинаиде Сироте — пять. Осужденных держат в губернском остроге, насчет отправки в Сибирь ничего не известно.
У дяди Нифонта загорелась конюшня. Красные ошметки летят вдоль деревни. Дяди нет дома: он рубит в лесу дрова. Я кидаюсь в пылающий двор — вывести хромого мерина. Подгоревшие балки обломились, мне обожгло бок, повредило ногу.
Ивановский фельдшер что-то режет в моей ноге. Кричу от боли, бранюсь.
— Молчи, — уговаривает фельдшер, — а то без ноги останешься, охотник.
Уложив ногу в лубки, лекарь уехал. Рана в боку гноится, долго не заживает.
За зиму бабушка продает все, что можно продать.
Только весной поднимаюсь наконец с постели.
И как мало нужно человеку! Радуюсь, что здоров и, не хромая, могу бежать с удочками на Полуденную— ловить окуней.
Мать очень любила отца, смерть его подорвала ее душевные силы. Она часто, неведомо чего, пугается, вздрагивает, плачет. Иногда с ней случаются припадки.
Она исхудала, на нее страшно смотреть. Монашка, гостившая весной, подговорила ее уйти в кержацкие скиты. Перед уходом мать ссорится с бабушкой, не садится за стол обедать. Бабушка теперь совсем старая, худая и сгорбленная.
— Не дури, Степаха. У тебя сын есть.
— Надоело все, маменька. Матвей вырос, без меня проживет. Не отпустите — руки наложу.
— Терпи, — просит бабушка. — Мука твоя на том свете зачтется. Али одна терпишь? Он все видит, бог-то. Сожми сердце в кулак и живи.
— Мочи нет! — выкрикивает мать. — Натерпелась.
В день ухода мать добрая, печальная. Положив мою голову к себе на колени, гладит меня.
— Сиротинка несчастная, горемыка…
Я провожаю ее до таежной тропы.
— Что будешь там делать, мамка?
— Грехи замаливать.
— Скоро придешь домой?
— Не знаю, сынок. Может, умру в скитах: не поминай лихом.
Какие грехи у матери? Чем она провинилась? Хочется спросить, но пугают сухие, горящие глаза: может наговорить такое, после чего страшно будет жить. И она уходит, не открыв своих грехов. Панева болтается на ногах и хлюпает под ветром, как крылья. Стою у изгороди, смотрю вслед. Мать не оглянулась.
День ясный. В березняке посвистывают молодые дрозды.
Иду к озеру — посмотреть на уток. Чирки-хлопунцы поднимаются на крыло, делают круги над водою. Кряквы уже проворно летают.
Скоро можно стрелять.
Дома застаю бабушку.
— Не отговорил мать? Скоро умру, пуговицу тебе никто не пришьет. Один, как синь порох в глазу. С кем жить станешь?
Я молчу.
— Деда упекли, отца нет, мать от двора откачнулась. Беда на беду по нитке идет.
Неожиданно бабушка говорит:
— Женить тебя надо, Матвейко: что гусь без воды, то и мужик без жены. По нужде и в шестнадцать лет женятся, а тебе восемнадцатый.
Я не согласен. Пусть думать не смеет об этом.
— Земля запущена, хозяйство на волосу висит, — не унимается бабушка. — Да не верти головой-то. Я сегодня жива, завтра ноги протяну. На том свете бог ответ потребует: «Как ты, Наталья Денисовна, внука на путь наставила?» А что отвечу? Оженю, правнука дождусь, умру спокойно, и не стыдно будет предстать пред светлые очи господни.
Я сижу с бьющимся сердцем. Вот еще напасть!
Разговор о женитьбе повторяется изо дня в день. Бабушка действует исподволь, не приказывает, а просит, и столько теплоты, ласки в немудрых ее словах!
Бабушка даже нового учителя подстрекнула уламывать меня. Федор Павлович заходит в избу, начинает елейный разговор:
— Это хорошо — женитьба. Якорь будет брошен, и тебе не оторваться от земли, Матвей. Пойдут дети — новые якори. Вкушать хлеб, возделанный своими руками, и медок, добытый своими пчелками, пить молоко своих коров… Что может быть лучше? Поверь: счастье в земле! Люди, тоскующие в душных городах, рано или поздно это поймут, и города опустеют: все вернутся в леса и поля, к солнцу и воде, к истокам радостной жизни. Лошади нет? Трудолюбие и терпение все превозмогут. Будет со временем конь, будет хлеб в закромах. Женись, молодой человек!
Дядя Нифонт стращает, что бабушка скоро умрет и некому будет хлеба испечь. Ему вторит Палага Лариониха. И сам дядя Ларион — непутевый коммерсант— подбивает меня жениться.
Когда несколько человек твердят одно и то же, очень трудно выдержать напор. Я сдался и сказал бабушке:
— Посылай сватов!
— Вот и ладно, — обрадовалась она. — Поедем на смотрины в Ивановку, к Ермилу Потяеву. Дочь у него, Анна, одних годов с тобою. Девка, говорят, работящая, скромная.
Дядя Нифонт запрягает в телегу мерина. Я надеваю отцовские штаны, новую рубаху. Мерин тоже принаряжен: в гриве алые ленты, на шее гремят ширкунцы, на спине широкий ременный перевес с медными бляхами, начищенный пемзой до блеска. Мы с бабушкой садимся в задок, дядя — на облучке.
— Все, как у людей, — улыбается бабушка. — Спасибо, Нифонт Савельич. Только бы господь послал удачи. Обеднели мы, правду молвить, не заломался бы Ермил Потяев.
— Есть о чем горевать, — куражится дядя, — на девок ноне урожай. Не столкуемся — найдем другую. Женишок козырной. Всем вышел: и ростом, и удалью, и в работе никому не уступит. Баловства за ним не чутко. Ты, мать, не попади впросак с приданым-то.
— Что такое? Не пугай, Нифонтушко, я и так боюсь.
— Народ всяк пошел, к смотринам понатаскают чужого добра, а потом — кукиш с маслом: жених в дураках останется.
— Что ты? Что ты? — Бабушка испуганно машет руками. — Нешто можно обманывать? У нас, в Кочетах, отродясь такого не бывало.
— То Кочеты, а то Ивановка. Начистоту надо, без фальши. Я, как родня и сват, должен упредить, а там — что хошь делай.
У Потяевых полная изба народу. Невеста, в кубовом сарафане, в желтой кофте, со стеклянными бусами на шее, выходит из горницы, кланяется нам. По заведенному обычаю, невесту сажают на лавку, жениха напротив нее — на стул.
— Гляди, Матвей Алексеевич, гляди как следует, на всю жизнь выбираешь, — говорит дядя Нифонт.
В избе тихо. Даже ребятишки, возившиеся дотоле на полатях, угомонились. Мне стыдно. Бабы и мужики смотрят, ждут.
Я окидываю взглядом желтые волосы невесты, перевитые алой лентой, всю ее крепкую, стройную фигуру, и глаза наши встречаются.
— Ну, Мотя? — спрашивает дядя Нифонт.
Надо ответить, хороша ли невеста. Мы совсем не знаем друг друга, не успели поговорить, а уже сводят на веки вечные.
В самую последнюю минуту думаю о том, что, может, обождать немного с женитьбой, но невозможно обидеть девушку при свидетелях.
— Вполне хороша, — говорю я, и сердце обрывается, словно подписываю страшный приговор.
Ермил Потяев, еще не старый, плотный мужик с окладистой русой бородой, вздыхает, крестится.
Соседи наперебой галдят, что Анна — девка хоть куда, что изъянов у нее никаких нету, что всем она вышла: и лицом хороша, и все у нее кипит в руках.
Курносый мужичонка, дядя невесты, поздравляет, просит поднести «хошь маленький стаканчик». В избе шум. Поздравления и шутки — со всех сторон. Бабушка оторопело мигает. Тут вмешивается дядя Нифонт, вспомнивший о том, что он сват.
— Нет, стой. Нас на кривой не объедешь. Мы хотим, чтобы без обману, по всей форме. Пусть Анна Ермиловна покажет себя, как порядок требует. Торопиться некуда. Верно, старички?