Бабушка сказала, что отныне берет продажу пушнины в свои руки, просит не перечить ей, даже если это кому-нибудь не по сердцу.
Дед понял намек.
— Давай торгуй, — улыбнулся он, — не препятствую. Я мастер добывать, а с продажей все как-то шиворот-навыворот идет. Может, действительно ты счастливее. Не препятствую.
Ни один охотник в Кочетах не доверял жене сбыт шкурок. Это было унизительно, да и невыгодно для мужчины, потому что каждая продажа обильно вспрыскивалась у пивоварок. Удачливый промысловик пил сам, угощал неудачников, коим не повезло в ту зиму. А какие вспрыски, если жена возьмется за дело?
И когда дед от души повторил свое «не препятствую», бабушка поняла, какую великую жертву приносит старик, на какую уступку он идет, и она обняла его за шею, крепко поцеловала в губы. Потом налетела с поцелуями мать. Дед, не привыкший к семейным ласкам, смешно фыркал, отбивался и ворчал:
— Ну, вот еще! Вот придумали! Ну, бабы!..
Кидусы, вытянутые на деревянной дощечке-правиле, подсохли, дед осторожно помял их руками, счистил кое-где мездру, и мы с бабушкой поехали в Ивановку сбывать шкурки.
Пушники хотели купить как можно дешевле, мы — продать как можно дороже, и это заставляло нас бродить от одной лавки к другой. Бабушка спорила со всеми, ужасно торговалась еще и потому, что впервые занялась мужским делом и ей никак нельзя было ударить лицом в грязь. Она хотела оправдать себя в глазах семьи, показать деду, дяде Лариону и всем охотникам, что умеет вести торговлю не хуже, а лучше мужчин.
Обошли весь ряд. Больше семидесяти рублей никто не давал.
— Походим еще, — шептала бабушка. — Авось к вечеру набавят немного. Я вот их напугаю: в город, мол, пошлю с Ларионом шкурки. Услышат — набавят непременно. Дешевле восьмидесяти нипочем не уступлю.
Однако пугать меховщиков не пришлось. Нас приметил какой-то заезжий скупщик в расшитом узорами романовском полушубке и рысьей шапке. Он подвел бабушку к саням, заваленным связками беличьих шкурок, глянул вороватыми глазами на наш товар.
— Куницы?
— Кидусы.
— Вот как! — весело воскликнул он. — Ты уверена, что это настоящие кидусы? Случаем, не морочишь голову, тетка?
Бабушка обиделась.
— Не веришь, так спроси здешних торговцев. А я стара голову морочить. Обманом не жила и жить не буду.
— Допустим, кидусы, — сказал меховщик. — И сколько хочешь за них?
— Сто рублей, — нетвердо ответила бабушка.
— Почему именно сто? Многовато, кажись. Девяносто не хочешь? Больше не накину, мне тоже заработать надо. Отдаешь?
Еще бы не отдать! Мы были бы рады-радешеньки даже восьмидесяти. Бабушка, скрывая радость, не сказала, будто пропела губами:
— Бери, касатик, бери.
Меховщик отсчитал тридцать рублей серебром и дал шесть новеньких бумажных десяток.
— Деньги-то какие! — вздохнул он. — Прямо жалко платить: сейчас же мотать на базаре начнете, пойдут по грязным лапищам, будут смяты, запачканы.
— Что ты, что ты! — протестовала бабушка. — Куда столько измотать? Серебра хватит, а бумажки поберегу.
— Резонно, тетка, надо беречь. Умные люди больше добывают, меньше тратят.
Мы накупили сахару, чаю, баранок, белой муки, селедок, много разных вещей, уложили покупки в сани, поехали домой.
— Есть бог, Матвей, — сказала бабушка, очень довольная продажей и покупками. — Я молилась, молилась, и он, всевышний, внял молитве моей. Ишь, сколько отвалил заезжий-то! А ивановские хотели за семьдесят купить. Хитры больно! Ну и я не проста, на кривой не объедешь.
Она помолчала, досадливо хлопнула себя по лбу рукавицей.
— А ведь проста я, Матвеюшко! Ой, проста!
— Чем же?
— Как чем? Ведь покупщик-то новинок в пушном деле. Он даже сомневался: кидусы это или не кидусы? Ничего не понимает. Потому и не торговался со мной. Я— сто, он сразу — девяносто. А мне бы, пучеглазой, сказать — двести. Он бы, не подумавши, ахнул — полтораста! Ох, что натворила! Ты об этом дома помалкивай.
Дома нас расспрашивали, как да что. Бабушка все подробно рассказывала. Дед усмехался, покачивал головой, говорил, что старуха у него чистый клад. Мать сказала:
— Экая ты, свекровь-матушка, удачливая да оборотистая. Давно следовало тебе самой за дело взяться.
И бабушка улыбалась, как именинница.
Глава шестнадцатая
Серебро кончилось, надо было кое-что покупать для хозяйства, а бумажные деньги, полученные за кидусов, бабушка хранила в окованном железом сундучке, не давала к ним подступиться. Несколько раз, уступая деду и матери, старуха пыталась раскошелиться, доставала заветные бумажки, разглядывала их, как божий дар. И на том все кончалось. Вздохнув, бабушка опять запирала кредитки на замок.
— Уж больно красивы, жалко тратить, — говорила она. — Пусть полежат.
Мать ухмылялась, дед ворчал, что старушечья скупость хуже мотовства, что мы не дети — забавляться красивыми бумажками. Подоспела нужда — трать. Однако бабушка стояла на своем. Дошло до того, что дед вынужден был занять у дяди Нифонта рубль на табак.
И пришел все-таки день, когда бабушка сдалась, решила разменять одну бумажку. Приближалось шестидесятилетие деда. Вздумали отпраздновать событие, позвать гостей. Мать замешала брагу и пиво, а мы с бабушкой поехали за покупками в Ивановку. Бакалейщики. торговали с утра до вечера, сиделец казенной винной лавки устраивал перерыв на обед, ложился после обеда вздремнутъ, и так крепко дремал, что покупатели сидели порою на крыльце часами, ожидая пробуждения нерадивого торговца водкой. Мы сразу подъехали к казенке, чтоб застать сидельца до обеда.
— Четвертную бутыль проклятущего зелья! — пошутила бабушка, выкладывая на прилавок новую кредитку. — Только зелье подавай самолучшее, — деньги, вишь, какие, прямо жалко тратить!
Толстый, пузатый сиделец с сонным лицом взял хрустящую бумажку, повертел в руках, глянул на свет, скомкал и опять развернул. Кредитка явно не нравилась ему.
— У тебя, старуха, много еще таких? — грубо опросил он, разглаживая бумажку на стойке. — Много?
Бабушка оторопела.
— А что, милой? Что такое?
— Фальшивая! — вкрадчиво и жестко сказал сиделец. — Сделано чисто, бумага настоящая, да меня не проведешь, двадцать восьмой год на этом деле. Фальшивку в темноте на ощупь узнаю.
У бабушки опять начался сердечный припадок, как в тот день, когда запил дед, она прижала руку к груди, зашаталась. Я осторожно усадил ее на скамью.
Сиделец послал куда-то мальчишку-помощника. Вскоре пришли с двумя понятыми волостной старшина и урядник Финогеныч, составили акт: такого-то числа, месяца и года крестьянка деревни Кочеты Наталья Денисовна Соломина и ее внук Матвей Алексеевич Соломин, несовершеннолетний, пытались сбыть сидельцу казенной винной лавки Петру Васильевичу Петухову фальшивый кредитный билет десятирублевого достоинства, в чем оба они безоговорочно и чистосердечно сознаются в присутствии таких-то и таких-то лиц.
Все подписались под актом, старшина поставил внизу печать.
Нас отвели в волостное правление, посадили в кутузку: бабушку в женскую камеру, меня в мужскую. Моим соседом по камере был пьяный мужичонка в лаптях и рваном полушубке. Он вскакивал с нар, колотил кулаками в дверь, бранил начальство, требовал, чтоб его пустили на волю.
Кто-то подходил к двери, склонялся к глазку и наставительно говорил:
— Тимоха, не буянь! Хуже себе только сделаешь!
Мужичонка отвечал руганью, поворачивался спиной к двери, лягал пятками окованные железом доски. В камере стоял звон, грохот и невозможный треск. Я зажал руками уши, со страхом глядел на бесноватого Тимоху.
Наконец буян, видимо, устал. Он сел на нары, закурил самокрутку в палец толщиною, глянул на меня осовелыми глазами.
— Тебя-то за что, малый?
Я не ответил. Стойло ли рассказывать пьяному человеку про наши тягостные дела? Что он поймет?
— Молчишь, голубь! — приставал Тимоха. — В карман кому-нибудь залез на базаре? С таких лет по кутузкам трешься. Драть вас, чертей, некому. Погоди, ночью всыплю пихтовых-еловых. Я тебя разуважу!