Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Никто не ходит в лес, не стреляет, не. разводит костров. Боятся пожара.

И все-таки однажды в полдень у склона Ястребиной горы взметнулся лисий хвост огня, тайга запылала. Легкий ветерок дует в сторону деревни. Я сижу на крыше. Птицы с криком летят над лесом. И как быстро разливается жадный треск огня! Смоляные пихты дымятся, сверкают золотом углей, шевелятся, как живые. На березах вспыхивает вначале кора и быстро потухает. Кедры загораются медленно, будто выполняют скучную повинность, а потом пылают ярче всех деревьев. Дым закрывает небо. Скот с ревом бежит к деревне. Окидываю взглядом тайгу. Огонь пляшет на горах, в долинах. Моховые болота, где мы стреляли косачей, вспыхивают оранжевым светом, как посыпанные порохом. Валятся деревья. Все кругом сереет, покрывается рыжей ржавчиной, рассыпая зеленоватокрасные искры. Горящие лапки ельника с веселым треском поднимаются над красным морем, летят по ветру, разносят пожар в новые места. Трава курится густым синим дымом.

Звери выбегают из леса и, не боясь людей, возле самой деревни скачут по берегу. Волчица, опустив до земли хвост, прижав уши, бежит рядом с зайцем, не трогает его. Лоси, медведи, фыркая, переплывают реку. На той стороне встряхиваются, проворно бегут на запад. Глухари кружатся в дыму и, обессиленные, садятся в горящий можжевельник. Мужики скашивают литовками сухую траву на окрайках, чтобы огонь не подобрался к хлебам. Бабы поливают стены и крыши водою. Во дворах воют собаки.

А воздух душен, жгуч, нестерпим. Невозможно дышать в смрадной и едкой духоте.

Ночью светло, как днем, и еще страшнее. Когда рассеивается дым, в небе — сверкающие полосы огня. Мы спим не раздеваясь. Только сомкнешь глаза, прикорнув на крыльце или в сарае, опять верещит колотушка ночного сторожа, дяди Михея, и звонкий голос тревожит людей:

— Вставай, мужики! Лапки летят, не загорелось бы.

В каждой семье дежурят на крыше с ведром воды.

Стаи белых куропаток садятся на огороде, бродят меж гряд капусты. Подхожу к ним. Они прижимаются к земле, закрывают глаза. Должно быть, спасаясь от огня, птицы натрудили крылья, не могут подняться. У многих перья на спинках обожжены, почернели. Осторожно глажу их.

— Напугались, миляги? Ну, ничего, отдохните.

Огонь бушует неделю. У бабушки пожелтели щеки, она почти ничего не ест. Не понимаю, как cтapyxa все-таки держится на ногах. Избы черны от копоти. Удивительно, что не загорелся ни один дом.

На восьмой день хлынул дождь, и огонь потух.

Я иду в тайгу.

Кое-где чадят головешки. Над торфяным болотом вишневый столб дыма, и багряное, как шиповник, солнце низко висит над лесом. И так тоскливо на пожарище, будто у самого горьким пеплом выжжено сердце. Кругом — ни зверька, ни птицы. Даже утки не плавают на протоках. У самой дороги под корневищем — обгорелая туша медведя.

Леса горели каждое лето, и к пожарам привыкли, как привыкают к дождю и снегу. Но пожар того года надолго остался в памяти у всех.

Зной не спадает. Травы и хлеба высыхают окончательно. Надо спасать посевы.

Я копаю канавы, поливаю свое поле. Воду приходится возить с реки на тележке. Опрокинув кадушку на край поля, в главную канаву, смотрю, как, журча, разбегается вода по бороздам, как затягиваются трещины в напоенной досыта земле. Голодное поле ненасытно, требует еще и еще.

«Не уступлю, — думаю я. — Хватит воды в реке».

Бабушка стара и слаба. Мать не помогает, наводит тоску карканьем:

— Все равно ничего не выйдет. Брось, Матюха.

У нее опустились руки. Жалко смотреть, как она ходит по усадьбе, хнычет, молится богу.

Сколько я перетаскал воды по крутому берегу! От лямки жжет плечи, подсекаются ноги. Черные круги плывут перед глазами. На миг теряю сознание, падаю. Вода проливается на полпути к полю.

Труд не пропал даром. Ячмень поднимается густой и ровный. Колосья тучнеют, наливаются крупным зерном. Земля возвращает мой пот и кровь.

— С хлебом будем, Матвей, — радостно вздыхает бабушка, оглядывая волнистые гоны ячменя и овса.

В моем сердце — огромная спокойная радость. Пусть трещат зимою морозы, воет под окном вьюга. Запасу дров, на столе будут каждый день ячменные пироги. Насушим сухарей, пошлем дедушке в острог.

Убираю хлеб раньше всех. Осень солнечная, сухая. Ячмень подсох в поле. Принимаемся за молотьбу. Весело стучат на току цепы. От ударов ломаются колосья, и янтарное, налитое зерно осыпается, радуя глаз.

В воскресенье везем Семену Потапычу долг. Он взвешивает на весах мешки, отмечает в книжке, хвалит зерно. Бабушка стоит рядом со мной и наблюдает, чтобы староста не обвесил. Кончены расчеты. В амбаре осталось пудов шестьдесят.

Сдаю мерина Семену Потапычу, встряхиваю пустые мешки.

— Остатнее когда привезешь? — спрашивает Бородулин.

Бабушка вздрагивает.

— Ты о чем, Семен Потапыч?

— Ай не знаешь? — усмехается староста. — Будя дурака валять. За тобой еще сорок пудов.

— Семен Потапыч! Что ты плетешь?

— Не ори. Я давно Семен Потапыч, а по условию ты обязан привезти восемьдесят пудов.

Мы горячимся, спорим.

Бабушка плачет. Беру ее за руку, веду домой.

— Матюша, что теперь будет? — бормочет она. — Ограбит, ненасытная утроба.

— Не ограбит, — успокаиваю старуху. — Пусть придет: в шею вытурю. Восемьдесят пудов? Приснилось ему, что ли?

Дома весь вечер толкуем об этой беде. Мать и бабушка встревожены.

На другой день из Ивановки приезжает урядник Финогеныч. Не поздоровавшись, садится за стол.

— Почему долг старосте не уплатил?

— Уплочено. Все сполна отдали.

— Сколько?

— Сорок пудов.

— Подпиши на бумаге: «Уплатил сорок пудов».

Не ожидая подвоха, смело ставлю подпись. Урядник достает из кармана другую бумажку.

— А эта подпись внизу твоя?

Чувствую, как начинают дрожать ноги.

— Грамоте знаешь? Прочти, пожалуйста.

Читаю вслух:

— «Мы, нижеподписавшиеся, крестьяне деревни Кочеты, Семен Потапыч Бородулин, с одной стороны, и Матвей Алексеевич Соломин, с другой стороны, заключили настоящее условие в том, что первый одалживает второму лошадь для вспашки вешны, паров и бороньбы, а второй обязуется осенью уплатить первому восемьдесят пудов ячменя, каковой должен быть сухим, чисто провеянным и отсортированным. Кроме того, Матвей Соломин обязуется помогать С. П. Бородулину, когда потребуется в хозяйстве, на сенокосе и уборке хлеба. В случае нарушения сего договора одной из сторон дело передается в волостной суд для взыскания, а также возмещения всех проторей и убытков, вызванных тяжбой. К сему подписуемся».

Тут стоят каракули Семена Потапыча и моя подпись. Внизу — печать волостного правления.

Бабушка так испугалась, что даже не плачет. Я объясняю Финогенычу, как объегорил нас Бородулин, заставив подписать чистую бумажку, а потом вместо сорока вписал восемьдесят пудов.

— Ничего не знаю, — говорит Финогеныч. — Я не был, когда условие сочиняли, а бумага правильная, законную силу имеет. Насыпай мешки. У меня делов, знаешь, сколько. Один на всю волость, а вас, чертей, сотни.

В избу входит староста.

— Где у тебя совесть, Семен Потапыч? — с горечью спрашивает бабушка. — Не было того в уговоре, что написано.

— Как не было? Вы запамятовали. Видит бог, запамятовали. Хошь — под присягу пойду. Соседским добром отродясь не корыстовался.

— Не было, не было! — горячится бабушка. — Хорошо помню. Разорить надумал. Нам до рождества хлеба не хватит. Отрыгнется тебе чужая беда, Семен Потапыч.

— Не пори горячку, Денисовна! — звонко кричит Бородулин. — Зря прибедняешься. Вся деревня знает, сколь вы хлеба собрали. На зерно в городе цена падает. Что восемьдесят пудов? Я и так убыток терплю. Еще за порванный гуж не взыскал, у бороны зуб сломали. Следовало накинуть пудиков пять, да ладно уж, бог с вами.

Бабушка ахает, спорит. Мать с застывшим лицом стоит у печки.

Урядник молча сидит за столом. Семен Потапыч так горячо клянется и божится, что меня охватывает сомнение:

56
{"b":"247937","o":1}