Неожиданно он закашлялся. Дохал мучительно, надрывно, потом долго сидел, отвернувшись, сосредоточенно разглядывая носовой платок. Швырнул его на лежанку, полез за сигаретой.
— Ты бы не курил, а? — сказал я и сразу почувствовал, как беспомощно прозвучали эти слова. — Ну, хотя бы сейчас...
Макарцев засмеялся.
— Ага. И стянут легкие у меня как новенькие. Будто с конвейера. Как часы. Слушай, — вдруг оживился он, — а ты на часовом заводе когда-нибудь бывал? Говорят, там девчонки — ну, одна к одной!
И снова закашлялся.
— Полечился бы ты, Виктор, что ли...
— Да пробовал я. В горы ездил. В Домбай и тут, на Урале, в одно местечко... A-а, там со скуки загнешься!
Было еще светло, но резкий косой снег перечеркивал, дробил пейзаж, расчленял дома и расщеплял деревья, размазывал по серому бордюру недальнего леса яркие червячки самосвалов. Рама окна ограничивала пространство, но раздвигала время, пытаясь соединить размытую реальность с отчетливой призрачностью воспоминаний. На белой равнине колыхались зеленоватые тени, где-то за срезом окна горел газовый факел, роняя оранжевые капли в рассеянный синий дым гаснущего зимнего дня; тень не отсутствие света, а свет другого качества и силы; лес переминался, вздрагивал, подступал ближе, рассредотачивался и снова отодвигался; город за окном был бесцветен и неуловим, был дробен и непостоянен, он существовал отторженно, отчужденно и несоединимо, он весь был как встреча после долгой разлуки, когда воспоминания не связывают, а разделяют... В разные, непохожие времена доводилось встречаться нам, бывали счастливые мгновения и дни неудач, но мгновения счастья казались лишь легким дуновением теплого ветерка, а неудачи вызывали неукротимое желание немедленно отыскать причину, найти выход — и забыть эту царапающую подробность бытия, как забывают пустую обиду. «Макарцев, — подступала Геля. — Ты обещал, что мы поедем сюда на пять лет. Прошло двенадцать. Сколько нам здесь еще надрываться?..»
— А может, и впрямь уехать? — неожиданно сказал Макарцев. — Может, права Геля? Все было тут — и того, что было, уже не будет. Больше всего на свете я хотел быть буровым мастером. Можно сказать, готовил себя к этой работе. Но какое там! Теперь меня ни одна медкомиссия даже смотреть не станет! И зачем тогда все? Может, в Тюмень податься? Или в Куйбышев?..
— Я так решил, — говорил Макарцев Сорокину. — С Севера я никуда не уеду. Надо было только приличное место найти. Нашел, это подходит. А что? Лес. Река. То да се. Здесь даже заповедник неподалеку. Вот так. Дом есть. Работы — только успевай поворачиваться. Ну, а если что — я уже и участок на кладбище приглядел. Песочек, сухо. А то знаю я вас, дятлов, набежите потом, все расхватаете, а мне в глине лежать...
— Вот что, Макарцев, — сказал Сорокин. — Ты бы хоть чаю налил горячего. Тут же дикая холодрыга!
— Отопление барахлит. Где-то там воздушная пробка... Надо бы заняться. А чаю... — Макарцев щелкнул выключателем, пробормотал: — Черт, и свет вырубили. А плита у меня электрическая...
Сорокин захохотал:
— Ну, Макарцев! Ну, помещик! Теплица! Баня! Погреб! Камин! Зал! Все такое! Да ты бы хоть сесть предложил! Хозяин! У тебя же гости! Один — из областного центра, другой, можно сказать, из самой столицы! А ты! Что?! Даже табуреткой не обзавелся?! И сюда ты Гелю зовешь? Хрупкую, можно сказать, женщину. Цветок. Да ты псих, Макарцев. Самый натуральный псих.
Макарцев вздохнул и сказал решительно:
— Ладно. Война план подскажет. Меняем дислокацию. Едем к Казакову.
— Это еще кто?
— Начальник смены у меня. Сегодня дежурит. До утра.
Попетляв немного по узеньким улочкам, «Урал» вырвался на лесную дорогу, и в открытое окно пахнуло слабым запахом нарождающейся весны. Сорокин вопросительно поглядел на Макарцева, но тот молчал, и Сорокин, толкнув меня в бок, шепнул: «Не иначе как в какой-нибудь шалаш везет. В охотничью сторожку. Якобы». Минут через десять слева возникла пустошь, в центре которой зябко жались друг к другу полдесятка серых панельных пятиэтажек.
— Что это? — удивленно спросил Сорокин.
— Город, — сказал Макарцев. — Город Нягань.
— А то, что осталось там, — мотнул головой Сорокин, — решили сохранить как архитектурный заповедник?
— Ладно тебе, — сказал Макарцев. — Пошли.
Сорокин обнял Макарцева, царапнул его усами по щекам, сказал:
— Виктор, Виктор... Как я рад тебя видеть!
Мы обосновались на кухне, на скорую руку соорудили нехитрый стол, пожелали спокойного дежурства гостеприимно отсутствовавшему хозяину квартиры (нереальное, надо сказать, пожелание: дело шло к вечеру, а в этот час, когда все базовые службы запирают двери рабочих кабинетов, обычно и начинается истерическая радиокутерьма — одному то требуется, другому се, но такова уж планида у начальников смен, не раз наблюдал я Макарцева за этим занятием), налегли на горячее и холодное.
— Китаев недавно сюда приезжал, — вспомнил Макарцев. — Прямо на буровую. Конечно, со свитой. А я как раз с одним по душам беседовал. Китаев мне: «Ты чё такой сердитый?» И этим: «Так да так, Макарцев Виктор Сергеевич, вместе работали в Вартовске...» Потом пригляделся ко мне: «Слушай, Сергеич, а не моя ли куртка на тебе?» Точно, его куртка. Зеленая. Когда из бригады он уходил, оставил, ну, а со мной она и Нефтеюганск прошла, теперь вот в Нягани...
— Давно я Китаева не видел, — сказал Сорокин.
— Да кого ты вообще там видишь, в своей Тюмени, — проворчал Макарцев.
— Как-то Усольцева встретил, — сказал Сорокин. — Ну, еще в ту пору, когда до таких высот, до генерального директора объединения, он не поднялся, начальником УБР был в Сургуте. Мне он говорит: «Зря ты уехал. Тут такие дела можно делать!» А я: «Да нет, я бы не смог в этой вечной неразберихе...» Он: «Так ведь я теперь не рядовой инженер и не главный даже, а начальник управления буровых работ. Значит, что-то и от меня зависит! От нас зависит. Как мы дело поведем — толково или кое-как — так и будет. И от тебя бы зависело, если б остался...» В общем, поставил он меня на место: беглец я, с передовой дезертировал, трудностей испугался. Ну, тогда я и говорю: «Характер у меня не тот. Это ты, Шурик, железный, если и хрустанет что — не оглянешься и не поморщишься даже...»
— Дух его царил, яко орел, и не мог парения своего измерять тою мерою, которую измеряют полет свой воробьи... — пробормотал я.
— Ты чё, Яклич? — удивленно спросил Макарцев.
— Это не я. Это Карамзин. Про Вольтера, кажется...
— Яко орел! — захохотал Сорокин. — Нет, это не про Вольтера. Это про Усольцева. Точно!
— Знаешь, Олег, — задумчиво произнес Макарцев. — С Усольцевым мы полвагона соли съели. Не меньше. Шурик — человек жесткий, верно. Однако инженер, организатор — этого у него не отнимешь. На месте он в генералах. А это не так уж мало, когда человек на своем месте. Помнишь, в те начальные, шальные дни нередко мы об этом говорили: вот если бы мы решали — решили бы не так... если бы мы делали — сделали бы иначе. Сейчас всем нам под сорок или за сорок — наше время. А мы порой так и не узнаем, что же мы можем. И отвыкнуть трудно — частенько еще это всплывает: «Вот если бы мы...»
А что, если, внезапно подумал я, попытаться вообразить их всех — ну, хотя бы Макарцева, Сорокина. Китаева — в том 1969 или 1970 году, но с опытом, умением, знаниями сегодняшнего дня? Нет, будущее для них было бы светло и неведомо, однако отчетливее осознавалась бы цена тогдашних просчетов. Стали бы они искать иных путей? сумели бы они? решились? Помнится, один старый писатель, всю жизнь ставивший на себе эксперименты, социальные и эстетические, попробовал срежиссировать и такую мизансцену — он назвал ее попыткой возвращения в былое с контрабандой настоящего. И что же? Писатель (или его герой) сразу же понял оглушительную пустоту своих мечтаний и саркастически заметил: «Когда и случается, во сне, так пропутешествовать, то на границе прошлого обесценивается весь твой нынешний ум и в обстановке класса, наскоро составленного аляповатым бутафором кошмара, опять не знаешь урока — со всей забытой тонкостью тех бывших школьных мук...». Нет, мои друзья не из числа тех, кто вяло и размягченно гадает «вот если бы»; для них и цель, и средства — данность, не имеющая вариантов. Но путь к цели — вот здесь участвуют и мужающий ум, и память сердца; союз этот нераздвоим... Даже в ту прошлую встречу — не сразу я понял это, — когда состояние Макарцев? было зыбко и переменчиво, тупая хандра уживалась в нем с жаждой переустройства — нет, не всего мира, а лишь той его части, которую он, Макарцев, нес на своих плечах и за которую ощущал всю полноту ответственности, иначе он просто не умел; хотя иных примеров достаточно было перед глазами. Еще Гоголь заметил некогда с грустной проницательностью: «Всякому теперь кажется, что он мог бы наделать много добра на месте и в должности другого, и только не может сделать его в своей должности. Это причина всех зол. Нужно подумать теперь о том всем нам, как на своем собственном месте сделать добро...»