Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Здесь, в Приобье, на Варь-Егане и Тагринке, Агане и Самотлоре, на небольшом и холодном пространстве, трудится крохотная часть населения страны, какая-то десятая доля процента. Но вклад их в экономику всего государства столь весом, что его не измерить одними лишь тоннами и кубометрами. Так можно ли, планируя тонны и кубы, планируя светлое будущее, не планировать для этих людей достойное настоящее?..

— И все ж таки, Петр Григорьевич, — сказал Абрамович, — мы здесь потому, что мы здесь можем.

Не впервые на Севере слышал я эту фразу, и не было в ней никогда ни жертвенности, ни чувства превосходства, а была будничная, обыденная, привычная убежденность в том, что всякую работу должен делать лишь тот, кто умеет ее делать, и поколебать такую убежденность не способны были никакие обстоятельства и никакие утраты.

— Эх, если б знать, — вздохнул Казачков, — если б знать, Валера, что же мы действительно можем...

— Узнаем еще, — отозвался Абрамович. — Какие наши годы.

Миновав лес, машина выскочила на взгорок.

Внизу, возле балков, стоял разукрашенный автобус, суетились люди, гремела музыка. Абрамович тут же включился в праздничные хлопоты, и вокруг его массивной фигуры завертелась беспечная карусель. Вытащили стол на утоптанный снег, положили на него горку одинаковых папок с дипломами. Шуршала оберточная бумага, тонко позвякивал хрусталь, буркомовский деятель придирчиво сверял число подарков со списком награжденных. Черемнов, молоденький щуплый парнишка с редкими усиками, разговаривал с Казачковым, глядя на него влюбленными глазами, а Казачков жал его руку с уважением профессионала, умеющего оценить чужую работу, и с доверчивой требовательностью мужского сердца. Свободные от вахт люди черемновской бригады молча и немного напряженно стояли вдоль стен, с любопытством наблюдая за подготовкой к митингу и все еще не войдя в роль виновников торжества.

На буровой продолжалась работа.

Солнечный свет бил прямо в распахнутые ворота вышки, но занятые своим делом буровики солнца не замечали, не ловили его лучей и не прятались от них.

3

В один прекрасный день я написал два заявления. Первое: «Главному редактору журнала «Смена». Прошу освободить меня от должности заведующего отделом рабочей молодежи». Второе: «Начальнику Карской нефтегазоразведочной экспедиции. Прошу принять меня на должность бурового рабочего в состав вверенной Вам экспедиции».

Через месяц я стоял на подсвечнике буровой вышки «Уралмаш ЗД», расположившейся на берегу уже истратившей себя речушки, стремившейся к Карскому морю, до него тоже рукой подать, однако мне было не до моря: задрав голову, я тупо смотрел, как к ротору приближается, раскачиваясь и роняя капли раствора, тяжелый элеватор, — и с нескрываемым отвращением к себе думал о том, что в своих сочинениях я чаще всего любил описывать именно эту операцию, вира-майна, спуск-подъем бурового инструмента. Конечно, издевался я над собой, в такие минуты всегда что-то куда-то движется, и это даже слепой заметит. Или заяц. Говорят, что зрение зайца устроено таким образом, что он видит предметы только в движении, потому-то, пытаясь спастись, он замирает, полагая, что становится невидим. Заяц. Дурак. Ба-а-а-анс! — элеватор саданул по муфте торчащей из скважины трубы, и бурильщик Гриша Подосинин покосился на меня: «Спишь?!» Кое-как я справился с воротцами элеватора и, хлюпая давно промокшими сапогами, возвратился на подсвечник. Конец первой вахты я помню урывками, фрагментами, обрезями, как тяжелый сон из кошмарных фантазий Сальвадора Дали. Но прошла неделя, минула другая, пролетела третья, и однажды, придя на вахту, я неожиданно обнаружил, что все или почти все металлические предметы, коих в достатке на буровой и которые, как мне казалось, вступили в сговор, чтобы сжить меня со свету, ведут себя вполне лояльно, а иные даже дружелюбно или хотя бы приветливо. Но уже я не мог забыть и теперь никогда не забуду, что видеть, как работают другие, это вовсе не то, что работать вместе с ними...

Каждый день изнурительной, бурлацкой работы в одной лямке с этими людьми приносил радость полнокровного мужского бытия, а длительные ритуальные чаепития после вахты приобщали к таинствам и прямоте их непростых судеб. До сих пор дни, прошедшие на Харасавэе, я берегу в памяти, как хранят воспоминания о школьной любви, — такого больше не будет, другое — возможно, скорее всего, наверняка, а такое — нет, уже никогда.

И все же месяца через полтора после своей первой вахты я пытался «сыграть в ящик», но, к счастью, промахнулся.

По причинам драматического свойства мы вынуждены были спешно прекратить работы и законсервировать буровую до зимы. Все, в общем, уже было сделано, осталось погрузить в вездеход мелкое металлическое барахло, которое сгодится на новом месте; этим занималась наша вахта: подтаскивали крючками элеваторы и переводники к краю приемного моста и сбрасывали их в кузов вездехода. Я тащил по желобу очередной элеватор, беспечно мычал какую-то песенку да одним глазом поглядывал на заходящую на посадку краснобрюхую «аннушку», — крючок вырвался из проушины, и в тот же миг я летел головой вниз с трехметровой высоты, успев вспомнить, что где-то здесь стоит контейнер с отработанными долотьями, а рядом возвышается горка колец, предохраняющих муфты труб. Не знаю, как это произошло, но упал я в промежуток между двумя кучами железного хлама, да к тому же не воткнулся башкой, а, перевернувшись в воздухе, грохнулся на спину. Гриша, спрыгнув вниз (я уже успел вскочить на ноги, но ничего не соображал), вырвал злополучный крючок, который я продолжал сжимать в руке, и сварливо сказал: «Кто ж элеватор за проушину тащит? Учишь вас, учишь...» Учить Гриша действительно любил. Всему, чему угодно. Например... Но это другая история. «Ладно, — строго сказал Гриша, — ладно, вали в балок, отлежись маленько».

Я доплелся до балка и тут же попал в цепкие руки кочегарши Милашки, у которой, при всех ее достоинствах, была одна непростительная слабость: очень любила она врачевать, но единственным лечебным средством, достойным внимания, считала йод. Старательно исполосовав спину йодными кабаллистическими знаками, она с неохотой удалилась, и я возблагодарил судьбу, что Милашке не пришло в голову заставить меня принять йод еще вовнутрь.

— Ты жив? — тихо спросил Гриша, входя в балок.

— Вроде бы да.

— А тебя тут друг спрашивает... Какой друг? — удивился я и в этот миг заметил, как из-за Гришиного плеча выглядывает загорелая во все времена года физиономия.

— Дон Альберто! Откуда ты взялся?

— Из Москвы, — ответил Лехмус. — Самолетом. Точнее говоря, тремя самолетами. Или даже четырьмя.

— К черту подробности! Надолго?

Ненадолго, конечно. Четыре самолета от Москвы до Харасавэя способны сжечь срок самой длинной командировки. Ну что же: столько пролетели и прошагали вместе, а теперь... Лехмусу снова карабкаться по трапу буровой или по сходням ледокола, продираться тайгой или подниматься в небо на вертолете в поисках кадра, а мне — мне лишь бы встать, напялить сапоги, нахлобучить каску и идти, идти к своей вахте... А потом? Потом?.. Как это бывает: читаешь книгу, которая поглотила тебя целиком, уже вечер, стремительно темнеет, но ты не в силах оторваться даже на мгновение, чтобы зажечь лампу, становится еще темнее, однако глаза продолжают видеть, и ты продолжаешь следить за движением мысли и чувства, — и вдруг тебя кто-то зовет, ты поднимаешь голову на долю секунды, нет, показалось, опускаешь глаза к строчкам — и уже не различаешь ничего: миг слепоты, миг исчезновения света промелькнул и на этот раз, и не было грани, не было рубежа, был только знак, только тайный сигнал, только легкое дыхание — но чье?., где проходит граница между чужой и твоей жизнью, между смыслом и вымыслом? и разве граница — это только раздел, межа или край, быть может, это начало, стык, соседство, соединенность?..

— Послушай, дед, — сказал Лехмус, — а когда ты на Самотлор собираешься?

51
{"b":"247187","o":1}