Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну да, на сорок четвертый. Я туда на кривёжку приезжал... Ох, и вид был у вас! Два столичных пижона! Один с бородой, другой с трубкой... И одеты как на поиски экспедиции Нобиле. Туши свет, сливай воду!

— Что было, то было.

— Да-а... Много всего было.

...И казалось тогда, что все зависит от тебя и только от тебя и что все еще сбудется — столько было вокруг бестолкового и беспечного света...

Мы прилетели с Лехмусом под вечер и всю дорогу от аэропорта до гостиницы недоверчиво озирались: в кинохронике, да и в сочинениях наших коллег Самотлор оставался ареной вертолетных десантов, на такой неустойчивый быт и на такую изнурительную работу настраивали себя и мы, но автобус ходко бежал по бетонке, за окнами расстилался приземистый, невзрачный город, в сквозном тумане подтаявших сумерек слабо мерцал габаритными огнями фонарь списанной с действительной службы буровой вышки, возвращенный на работу в качестве телевизионной антенны... Устроившись в достаточно сносной гостинице, мы отправились подхарчиться, попали в пустой и холодный ресторан; маленький оркестрик — аккордеон, контрабас, гитара — и тощая певица в длинном переливчатом платье, из-под которого торчали широкие кожаные носы меховых унтов, услаждали наш слух песней про Костю-моряка и загадочную «молдаванку из Пересы»...

— Мы попали не туда, — мрачно заявил Лехмус, скобля тупым ножом жесткий кусок оленины. — Или опоздали. Здесь все уже есть и все истоптано. Надо было забираться дальше на Север... — И, покосившись на оркестр, заключил с решительной убежденностью: — Слишком много цивилизации.

Этой убежденности не повредило то обстоятельства что поутру, едва мы вышли из гостиницы, я провалился по пояс в какую-то гадость в шаге от тротуара. Верный своему профессиональному долгу, Лехмус сначала вскинул камеру, щелкнул и уж потом протянул мне руку. Оглядев мои дымящиеся штаны, дал мудрый и недорогой совет — штаны почистить снегом, а что промокли — ерунда, в автобусе высохнут.

— Давай скорее на автостанцию, — сказал он. И ухнул в другую яму. Но это его ничуть не смутило. — В автобусе тепло. Там обсохнем.

В автобусе, возможно, было тепло, но мы добирались не автобусом, а на «Урале», в кузове которого громоздился фанерный ящик с надписью «Осторожно, люди!». Но в общем-то было тепло — так тесно мы сидели друг к другу. Со свистом проносились мимо нас «татры» и КрАЗы, степенно шествовал по обочине канадский болотоход «Foremost», суетливо мельтешили «уазики»: бетонная трасса на Самотлор была как коридор на филфаке во время перерыва между «парами» у первокурсников — бестолковый, шумный, галдящий. И все же тот день подтвердил вечерние опасения моего друга и соплавателя. Мы приехали в комсомольско-молодежную бригаду Виктора Китаева, однако мастера на буровой не было и где он обретался, никто сказать толком не мог, зато каждый с удовольствием сообщал, что вчера здесь было телевидение, позавчера — из «Советской России», а неделю назад «Комсомольская правда» наведывалась, тоже двое, и один, как вы, с фотоаппаратом... Лехмус только бородой тряс и ворчал что-то нечленораздельное. Да и мне было не по себе. Конечно, успокаивал я себя, одни и те же предметы все мы видим по-разному, в зависимости от опыта и воспоминаний, но какой прок в этих утешениях, если через три, в крайнем случае через четыре дня на столе главного редактора должен лежать репортаж о бригаде и в нем может быть только то, чего нигде — ни в газетах, ни в журналах, ни на радио, ни на телевидении — еще не было. Не знал я тогда, что тот репортаж мне придется писать добрый десяток лет, да и сейчас никак не могу я его закончить...

На буровой шли каротажные испытания — проверяли, как идет набор кривизны, — стоял перед приемным мостом красно-желтый агрегат геофизиков, тянулся от него в скважину кабель, шуршали самописцы, геофизики глубокомысленно разглядывали влажные ленты и обменивались междометиями, обозначавшими язык для посвященных; вахта слонялась, без особого энтузиазма отыскивая себе занятия. От нечего делать Лехмус принялся снимать лаборантку, томно облокотившуюся на жесткий ящик рации. Тут всем нашлось дело. По части советов, разумеется. Лишь какой-то парень безмятежно спал на раскладушке, накрывшись с головой одеялом, и, казалось, совершенно не слышал, какой галдеж воцарился в культбудке.

— Ты бы, Люба, села как-нибудь по-другому... Все ж таки — товарищ из центрального журнала...

— На цвет тебя снимать будет...

— Да не так!

— Ага, вот так...

— Ну и фоткайся сам! — раздраженно рявкнула томная Люба.

При слове «фоткайся» профессионального фоторепортера Лехмуса передернуло, затвор его импортной камеры «Асахи-пентакс» заело, пленка начала рваться по перфорации, вечерний «кодак» стал сначала дневным, а потом и просто черно-белым...

Люба невозмутимо обмахивалась — душно ей, видите ли, стало — номером газеты, уже изрядно потрепанным, но все ж аккуратно сложенным так, чтобы всем была видна Любина фотография на первой полосе.

— Писем тебе много пишут? — приглядевшись к самодельному Любиному вееру, полюбопытствовал лысоватый мужик с узкими нахальными глазами.

— Хватает, — отрезала Люба. — Уж тебе, Вавилин, за всю жизнь столько не напишут.

— Поди, одни солдаты? — не унимался Вавилин.

Люба не успела ответить.

— А из комсостава? — спросил неожиданно отчетливый голос из-под одеяла.

— Уж вы бы, Виктор Сергеевич!.. — возмущенно начала Люба.

Человек, которого назвали Виктором Сергеевичем, сдернул с лица одеяло, приподнялся, нащупал на полу очки, нацепил их на нос, насмешливо посмотрел на Любу, оглядел и нас с Лехмусом, задержавшись взглядом на кофре, камерах, объективах, хмыкнул и снова рухнул на спину.

— Все тот же сон!..

Да, Сергеич, подумал я, столько лет уже прошло и столько переговорено... Вроде бы никогда слова нас не боялись. Но сейчас молчим оба, как злостные прогульщики на суде общественности. Полтора года назад — кажется, полтора года назад виделись мы с тобою? — будто бы праздник надвигался, какой, уж не помню, Геля на кухне священнодействовала, не умолкал телефон, девчонки носились по комнатам в радостном возбуждении, а мне улетать приближалась пора, но мы сидели, не зажигая света, в большой комнате, слушали «Прощание славянки» и «На сопках Маньчжурии», и ты вспоминал суворовское училище и «кадетские шалости», какого-то дядьку — старшину Охрименко, и его грозный вопрос, когда среди твоих учебников он обнаружил «Американскую трагедию»: «Это еще чья?!» — «Драйзера, товарищ старшина!» — «Напринимали черт знает кого...» — проворчал «дядька». «К столу, мальчики! — сказала Геля. — Макарцев, поставил бы ты что-нибудь повеселее. У меня от твоей военной музыки...»

— Чё молчишь, Яклич? — спросил Макарцев. И качнул головой в сторону телевизора: — Может, опять включим, а? Пускай хоть он что-нибудь расскажет. А то из нас с тобой сегодня златоусты хреновые... Видно, промывку слабую дали? — Он повертел в руках пустую бутылку из-под вермута. — Не восстановили циркуляцию? А?

Телевизор загудел, разогреваясь, и еще до того, как возникло изображение, послышался взволнованный старческий голос:

— ...Я бы сравнил его живопись с оркестровой музыкой, где каждая краска играет роль отдельного инструмента и где последовательные часы дня с их разнообразными оттенками представляют собой последовательные темы...

— Во дает! — восхитился Макарцев.

— ...Тень не отсутствие света, а свет другого качества и силы; кисть художника, стреноженная редукцией цветов памяти или освобожденная от них, разобщает цвета и предметы, чтобы мы увидели мир таким, каков он в это мгновение, а не таким, каким его считают вообще. Я бы назвал пятнадцать «Стогов» художника, выставленных одновременно, подлинной историей света, играющего на одном и том же предмете...

— О чем это он? — встревоженно спросил Макарцев.

— Художник был такой. Давно. Лет сто назад он едва не умер с голоду. Про одну из его первых картин писали: «Обои в первоначальной стадии обработки более закончены, чем этот морской пейзаж...»

54
{"b":"247187","o":1}