Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я снова спускаюсь к реке и на месте разгрузки нахожу обгоревшие доски, следы костра.

Есть что-то необъяснимо пронзительное и невосстановимое — как смытые дождем слова письма — в пепле чужих погасших костров. Как покинутый дом. Как заброшенный сад. Как ржавый остов десятой буровой, покосившейся, словно надгробье, с разбросанными вокруг голубыми черепками цветочных ваз...

Ночь была путаная и вялая. Готовили раствор, опробовали оборудование, Панов стоял над душой в нетерпении — когда можно будет бежать на рацию и сообщить «горке», что мы забурились.

— Быстрее, быстрее давай, — подгоняет он. — Что вы копаетесь?

— Сейчас поспешим — потом больше времени потеряем, — возражает Гриша. — Инструмент не подготовлен, химреагентов нет, приборы не действуют.

Панов набирает в грудь воздуху побольше и произносит длинный, вдохновенный, хотя и несколько однообразный монолог, посвященный описанию громоздких родственных отношений, которые связывают его с буровым инструментом, химреагентами, гидравлическим индикатором веса, буровой вышкой в целом, с рекой, тундрой и еще почему-то с 72-й параллелью северной широты.

И уходит.

— Конечно, — ворчит Гриша, — главное ведь — рапортануть, а потом хоть трава не расти.

Около шести утра посветлел в разрывах юго-восточный край неба, потом разрывы стали бледно-оранжевые, с зеленоватым оттенком, а основной фон фиолетовый; школьные чернила перемешали с синими, плеснуло розовым — и за речку упали солнечные лучи.

Проходит день, еще одна ночь, и наступает утро, когда мы прибегаем с вахты и, наскоро переодевшись и кое-как умывшись, садимся вокруг стула с отломанной спинкой, на котором стоят четыре литровые банки венгерского компота «Ассорти». Пошло бурение!

Чокаемся компотом.

— За ускорение! — говорит Вовка.

— Чтоб все нормально было, — говорит Калязин. — Нормально чтоб все...

— Грамотно, — добавляет Гриша.

Мы сидим, прислушиваясь к звукам, доносящимся с буровой, узнаем, читаем их, как редкую и желанную книгу: бурение, проработка, наращивание, снова бурение... — и говорим, перебивая друг друга:

— Вахта Ослина метров сто возьмет.

— И уразумбетовская.

— И мы дали сорок метров.

— Еще ночь — кондуктор спускать начнем.

— А там турбобур привезут — веселее пойдет.

— На четвертом номере мы из-под кондуктора сто двадцать метров взяли...

— За вахту?

— За вахту.

Пролетает над берегом вертолет, посвистывая и прихлопывая винтами. Стих. Значит, сел. Что-то привезли. Жизнь, в натуре, как сказал бы Мишаня. Неделю вертолеты не летали, а стоило дать первые метры, как тут же погода установилась.

— Ну, я угорел, — говорит Мишаня, появляясь в дверях. — Компот они пьют! Пить им больше нечего.

— Здорово! Вернулся!

— Не, я повидаться.

— Что привезли? Турбобур?

— Долота... Мужики, «Урал» мне дают, точно!

— Так сразу?

— Ну, не сразу. Пока не дают — до морозов, чтоб их морской водой, если по берегу ездить, не извести...

Тот же нос, немного крючком, те же глаза, большие, светлые, а от того легко меняющие цвет, то же красивое нахальное лицо — и все же в облике Мишани появилось что-то незнакомое.

— ...Но «Уралы» есть, в натуре. Двенадцать штук! В общем, мужики, как только зимник установится — я к вам, с первым грузом.

— Так нас здесь уже не будет, — насмешливо говорит Гриша. — Что нам здесь делать? Скважину добурим — и на «десятку» вернемся.

— Вы забуритесь сперва...

— Забурились, Миша! Не слышишь, что ль?

— Сорок метров дали за полвахты!

— И Ослин даст метров сто!

— И Уразумбетов!

— Ну, мужики, — говорит Мишаня, и глаза его странно блестят. — Удачи вам.

Внезапно гаснет свет, блекнет, остывая, спираль плитки, замолкает «Ветерок», и балок стремительно наполняется промозглым холодом позднего сентября. Гриша говорит беззлобно:

— Вот гады. Автомат у них вырубился — и никто рогом не шевельнет, чтобы свет в балки дать. Куда там — идет бурение!

Но вдруг он предостерегающе взмахивает рукой и наклоняет голову, прислушиваясь. Тихо. Даже тревожно оттого, что стало так тихо.

Буровая молчит.

Распахивается дверь, появляется Валера. Скептически покосившись на банки с компотом, наливает себе холодного чаю.

— Суши весла, — говорит он. — Приехали. Вал фрикциона полетел.

— Новое же оборудование! — удивленно произносит Кялязин.

— Ага, — говорит Валера, с отвращением отхлебывая чай. — Было новое. Пока на восьмом номере — эта буровая ниже нас по реке стоит — вал не запороли. И нет, чтобы подождать свой из ремонта — отсюда новый сняли. А тот, отремонтированный, нам воткнули...

— После ремонта же! — по-прежнему недоумевает Калязин.

— Лучше бы до. Вот снежные люди: у них подшипника под руками не оказалось, и они плашку стальную выточили. А она не крутится, а катается. Ездит. Все там изъездило... Какая-то труха.

— Да-а...

— Я себя сейчас кляну, — неожиданно говорит Валера. — Я же первый сюда прилетел. Все тут облазил. Знал, что вал чужой, крышку на коробке передач поднимал, все обсмотрел — а этот поганый подшипник не заметил.

— А на восьмом, — спрашивает Гриша, — нормальный вал? Ничего с ним до конца скважины не произошло?

— До восьмого номера сейчас не добраться, — говорит Калязин. — Куда-a... Раскисло все.

— Слушай, Валера, — нервно говорит Варфоломеич, врываясь в балок. — Я тебя долго ждать буду? Яхта под парусами, а ты лясы точишь.

— На рыбалку, Варфоломеич? — спрашивает Каляевы.

— Ну.

Валера допивает пустой чай и уходит. В балке сыро и неуютно. Вяло стучит по крыше медленный дождь. Какая долгая осень...

— А ведь был тот бурила со столетним стажем... Откуда я знал, что на таких установках он никогда не работал?

— Кто? — спрашиваю я.

— Да тот мужик, который руку мне чуть не оттяпал. Понимаешь, бурильщиков не хватало, и мы молотили «через восемь» больше месяца. И тут присыл а юг новичка. Ну, как сказать — новичка? Ему за сорок, про кого ни спросишь — и с тем работал, и с этим. Дали ко мне в вахту дублером. Много про человека узнаешь, когда он тебе в затылок дышит? На подъеме инструмента ставлю его за тормоз, сам беру шланг с паром — зима еще была — и у ротора сажусь, муфты паром отогревать. Подходит очередная свеча. Сижу. А он там как застыл. Я его из-за пара не вижу, только слышу, что автоматический ключ не фурычит. Подождал. Потом не выдержал, поднимаюсь — а рука со шлангом тоже вот так вверх пошла. Кричу: «Ты чего не отворачиваешь?» И тут я его увидел и он меня. Увидел он — и сразу включил автоматический ключ. А тот своей челюстью по шлангу, по руке — и в пасть. Если б не шланг — хана, шланг тормознул ключ. Меня в больницу, открытый перелом трех пальцев, а выписался — в помбуры... Да-а... Между прочим, до конца вахты оставалось двадцать минут.

Калязин напряженно вслушивается в его слова — чего-то Гриша недоговаривает. А Гриша, раскурив сигарету от сигареты, заключает:

— Морозов уже на «горке». Через день-другой будет здесь.

— Будет здесь, — как эхо, повторяет Калязин. — Через день-другой...

Его шанс вернуться в бурильщики, и прежде равный нулю, теперь превращается в величину минусовую. Да и все мы пребываем в некоторой растерянности. Жизнь наша, как будто начавшая приобретать последовательность и стройность, вновь пошла по замкнутому кругу. Такими кругами она двигалась для меня в первые дни на буровой, когда я был поглощен лишь тем, чтобы поскорее научиться ремеслу, набраться мускульной памяти. Все остальное существовало как плохо освещенный, почти неразличимый фон. Ну, а после, когда элеваторы и переводники, свечи и клапана, шарошки и шаблоны, слегка подчинившись, отступили, — стали проявляться лица и послышались голоса, возникла смутная логика движения. Куда же теперь все снова исчезло? Иногда начинает казаться, что десятая буровая — это какой-то плюсквамперфект, что наша жизнь давно и надежно отвергла прошлое и настолько преуспела в этом, что каждый новый день независим от дня предыдущего и не несет даже отблеска бытия в день следующий. Все плоско и одномерно, наши лица стерты усталостью, как стирается, снашивается ткань брезентовки, и разве дано брезентовым курткам понять, измерить, соразмерить, запомнить уроки прошедших вахт, разве усталость ткани означает накопление опыта? Мы придавлены, смяты и стерты однообразием быта и однообразием производственных свар, мы забыли о том, что для Вовки Макарова — это начало биографии, для Калязина — попытка отредактировать судьбу, для Гриши — реализация представлений о себе самом, для меня — желание расширить свои представления и надежда понять представления чужие.

25
{"b":"247187","o":1}