Вернье достал ключ от квартиры, протянул Мари.
— Я заказал тебе этот ключ из особой бронзы, ты же любишь, когда все красиво…
— Бедная мамочка…
— Мне тоже ее очень жаль, но что я мог сделать, Мари?
— Вы такие разные… Почему ты женился на ней?
— Потому что я очень ее любил, я никого так не любил, как ее…
— Давай выпьем за нее?
— Давай.
— Пусть бы у нее получилось так, как ей хочется…
— Дай-то бог…
— Мы с Гансом всегда мечтали, чтобы вы хоть как-то соблюдали видимость семьи, это ведь так важно для детей, особенно маленьких…
— Я готов был, Мари…
— Знаю… Но ты действительно любил маму?
— А ты полагаешь, что я женился на ней, чтобы переселиться из моего подвала в ее прекрасный дом над Рейном?
Мари ничего не ответила, чокнулась с отцом и медленно выпила. Гала вернулась с коробочкой устриц.
— Такие жирные, просто прелесть! Самые лучшие устрицы — октябрьские! Пожалуйста, Мари, это все тебе! Боже, какого я сейчас видела страшного человека! Весь в черном, сидит на своем мотоцикле, а глаза белые, как вата… Он посмотрел на меня и крикнул: «Пиф-паф, птичка!» У меня даже мурашки побежали по коже…
— Накурился, идиот, — сказал Вернье, — сколько же таких несчастных!
Папас принес лимон, ножичек, чтобы вскрывать устрицы, и включил музыку. Зазвучал знакомый голос: бритоголовый актер Савалас запел грустную песню, его греческий был ужасен, все-таки он теперь работает в Голливуде, думает по-английски, а если думаешь на другом языке, теряешь правду родной речи.
— Мари так вкусно ест, — Вернье видел, как дочь смаковала устрицу, — что мне тоже захотелось.
— Я куплю еще! — Гала поднялась со стула.
— Сядь, — остановил ее Вернье. — Открой мне пару раковин, я чокнусь с Мари… Помнишь, маленькая, как я накормил вас с Гансом бульоном из мидий на Капри?
— Я все помню, папочка, и поэтому мне ужасно хочется выпить с тобой еще один бокал…
90
26.10.83 (18 часов 34 минуты)
Мишель Бреннер завороженно внимала Гиго; она теперь не могла провести без него ни дня; сразу же рвала с теми, кто говорил ей о Гиго плохо; она окончательно растворилась в его властной силе.
— Мы живем в эпоху тирании рассудка, — медленно потягивая виски, вещал Гиго. — Это есть проявление старчества нашей культуры. Мы живем в пору конца этой цивилизации, грядет новая. Ты не можешь не ощущать, как повсюду проявляется скрытая борьба против научности; ее первым апологетом был великий скептик Ницше. Посмотри, чем живет физика наших дней. Поражает скромность ее задач, ограниченность вопросов, которые она перед собой ставит. Каждая культура существует тем, что верует в свое бессмертие. История не знает даты, когда началась гибель Эллады, но ведь Эллада погибла. Принцип сохранения энергии, который был абсолютом в дни моей школьной молодости, отринут, поскольку мы утверждаем ныне, что энергия есть бесконечное в бесконечном пространстве. Ньютон утверждал необходимость постоянной массы. Ныне этот постулат отринут. Мы знаем движение нашей планеты относительно солнца, но нам неведомо абсолютное движение солнечной системы в пространстве. Время движения света утеряло свойство абсолютной величины. Рано или поздно будет упразднено постоянство физических величин, в определение которых входит время…
Гиго поднялся, начал раздеваться; Мишель нравилось смотреть, как он лениво, небрежно бросает на спинку стула рубашку, брюки, трусы; ее всегда раздражал маленький аккуратизм Бреннера, его страсть к порядку; в нем не было полета, он никогда не мог видеть и чувствовать мир так, как его понимает Гиго, тревожно, и широко. А еще снисходительно, как же это достойно в мужчине, снисходительность и спокойствие, как хочется пройти сквозь тот невидимый барьер, прижаться к нему, к этому огромному, податливому, но властному человеку, чувствовать свою нужность ему, растворяться в этом ощущении, испытывать блаженное спокойствие, тишину…
Бедный Бреннер, мне его жаль все-таки, подумала Мишель, как же мала его жизнь, ограничены интересы, суетны поступки, как мне было горько и унизительно подлаживаться под него все те годы, что мы провели вместе, но я должна быть благодарна судьбе и за это, потому что после пустых и неинтересных лет пришел Гиго…
Она теперь снимала эту квартирку неподалеку от дома; денег, что оставил ей Бреннер, вполне хватало на оплату аренды; с Гиго встречалась ежедневно; готовила ему обед, забивала холодильник бутылками, он любил виски со льдом, без воды; могла бесконечно слушать его; он говорил о том, что ему предстояло сделать в жизни; говорил увлеченно; Бреннер всегда молчал, уткнувшись в книги, и писал по ночам свои репортажи, бедный, бедный, ведь этот мир суетен, он на грани краха, культура кончилась, ушла Эллада, и нам не миновать этой судьбы.
— Обними меня, — шепнула Мишель, — обними меня крепко, родной…
— Погоди, — ответил Гиго, — я хочу послушать последние известия.
Он включил ящик; диктор рассказывал о том, что в Гаривасе начались события, какие именно, пока неизвестно, прервана связь.
— Снова суетятся люди, — усмехнулся Гиго, — они никак не могут без суеты…
Мишель поцеловала его в шею.
— Я хочу подарить тебе лаванду.
Он спросил:
— Что, вонючий?
— Обожаю тебя, — сказала Мишель, — обожаю, любовь моя, всякого обожаю, вонючего, пьяного, злого, только будь рядом…
Диктор прочитал сообщения о погоде.
— Ну, выключай, — шепнула Мишель, — иди ко мне, они обещали дождь, но ведь нам с тобою тепло, да?
— Будет жарко, — усмехнулся он.
91
26.10.83 (18 часов 34 минуты)
Ромеро ударил старика Рамиреса по шее; тот рухнул; в это же мгновение Бонифасио прошил Санчеса очередью, схватил Пепе за плечо; тот был, как истукан, не мог двинуться; Ромеро подтолкнул его дулом «шмайссера».
— Скорее, парень! Скорей!
Вся операция прошла, как и было запланировано, за двадцать семь секунд.
Через пятьдесят восемь секунд Ромеро, Бонифасио и Пепе, ничего еще до конца не понявший, каменный, повторявший одно и то же слово «зачем? зачем? зачем?!», были на пирсе; катер казался крохотной точкой на вороненом, с голубыми закраинами листе океана.
Через девяносто восемь секунд все трое были изрешечены пулями, выпущенными из короткоствольных автоматов, зажатых в потных ладонях «красных беретов».
Через двенадцать минут Ганс Либих и Иоганн Шевц взорвали машину министра обороны майора Лопеса, который ехал на телевидение объявлять о гибели героя национальной революции полковника Санчеса и о том, что он принимает на себя все бремя власти в стране.
(Этой акцией директора ЦРУ банковской группе Барри Дигона был нанесен материальный ущерб в сумме 156 миллионов долларов — со смертью Лопеса тайный договор, заключенный с ним, оказался просто клочком бумаги.)
Через двадцать семь минут были расстреляны начальник генерального штаба, директор Национального банка и министр общественной безопасности.
Через двадцать девять минут был убит адъютант Санчеса по связям с ВМФ капитан Родригес.
(Этой акцией директора ЦРУ банковской группе Дэйва Ролла был нанесен материальный ущерб в сумме 217 миллионов долларов; со смертью Родригеса тайный договор на продажу бобов какао, заключенный с ним представителями Ролла в обстановке полнейшей секретности, ничего больше не значил.)
Через тридцать одну минуту по телевидению выступил новый премьер-министр Гариваса дипломированный инженер Энрике Прадо:
— Кровавое злодеяние, совершенное левыми экстремистами, не останется безнаказанным… Те, кто поднял руку на незабвенного героя национальной революции полковника Санчеса, понесут заслуженную кару… Один из них, майор Лопес, уже поплатился за измену… Я призываю народ к спокойствию… В случае каких-либо эксцессов будет введено военное положение со всеми вытекающими последствиями… Завоевания нашего движения мы намерены защищать железной рукой, без малейших колебаний… Я обращаюсь к офицерам и солдатам центральных казарм с требованием прекратить сопротивление… В случае, если они откажутся выполнить приказание правительства, мы перейдем к действиям, за последствия которых будут отвечать те, кто поддерживает бунт и анархию…