— От обиды, — объяснила Мари. — Нацелился на кукурузу, про которую ты ему так много рассказывал, побежал, и вместо лакомства — содранные колени… Знаешь, как обидно, когда видишь радость, вот она, только протяни руки, а переторопишься, шлеп, и коленки в кровь!
— А помнишь, — сказал Вернье, — как мы поехали в Испанию и ты сердилась на меня и все время завешивала свое окно в машине шалью, чтобы не загореть, ты очень боялась загореть, была мода тогда на бледность…
— Ну, па, не надо, — лицо у Мари стало до того грустным, что у Вернье защемило сердце.
— А еще мы с тобой ужасно рассорились, когда ты не хотела, чтобы я купил тебе туфельки марки «колледж», — вздохнул он, — тебе очень хотелось носить высокие каблуки, а мне это не нравилось, оттого что ты была маленькая, вернее, мне казалось, что ты маленькая…
— Вздорная. Ты просто нас очень баловал…
Гала закурила.
— Но ведь это замечательно, если отец имеет возможность баловать детей… Нас тоже баловали, пока была жива мама… Мы каждый год ездили в деревню, там было много фруктов, и такие дешевые, что мы с братьями объедались ими, а потом мама умерла и больше ни разу мы не выезжали из города…
Мари положила свою мягкую, нежную ладонь на холодные руки Гала; на какое-то мгновение глаза Мари вспыхнули, она посмотрела на отца и шепнула:
— Папочка мой…
Вернулся Папас, укрыл Мари легким пледом, склонился, готовый выслушать заказ; он никогда не записывал, желание клиента — закон, а закон надо помнить.
— Что будем пить? — поинтересовался он.
— Мари, тут прекрасное розовое вино. Папас, пожалуйста, принесите бутылку, папа рассказывал, как ты маленькая выпила розовое шампанское и стала танцевать на столе…
— И разбила фужер, — добавила Мари, — даже сейчас помню этот звук, фужер-то был хрустальный…
— Ну, и досталось тогда тебе от… — Вернье оборвал себя, потому что досталось ей от Элизабет, а он не считал возможным говорить о ней плохо, то равновесие, о котором мечтал все эти месяцы, достигнуто, самое страшное — нарушить его, ничего нельзя нарушать в этом ломком мире, все и так обречено, хрупко, ненадежно…
— А помнишь, — оживилась Мари, — как Ганс изображал охоту на кабана, когда мы вчетвером ездили на теплые озера, мама болела радикулитом?
— Помню… Маленький толстощекий озорник, а вместо ружья палочка… Он обожал пугать себя, ты замечала?
— Так это же очень интересно, — рассмеялась Мари. — Я тоже любила себя пугать. А вы любили, Гала?
— Нет. Я любила мечтать и очень этого боялась, потому что, когда возвращалась из грез в нашу обыденность, становилось до того ужасно, что жить не хотелось…
— А Гансу было так хорошо в папиной обыденности, что он себя пугал… Вам не скучно слушать наши воспоминания, Гала?
Та улыбнулась.
— Я все знаю… Папа часто рассказывает про вас, про каждый ваш день… Особенно когда рассматривает ваши фотографии… Он вспоминал, как ты маленькая отдыхала на море и очень шалила, не слушалась, тогда мама сказала, что отведет тебя в горы и там оставит, ты заплакала: «А я камушки соберу и буду кидать, и по ним к тебе вернусь…»
— А папа рассказывал вам, как он ударил меня?
— Да что ты?! Нет.
— О, папа умеет быть очень жестким, — сказала Мари, — вы, наверное, еще не имели возможности в этом убедиться… У меня была няня, маленькая толстая шведка, которая любила меня, да, папа?
— Очень, — подтвердил Вернье. — Такая славная девушка…
— Вот, а дети всегда знают, кто их любит, а ведь если любят, то все прощают, и я раз ударила няню по лицу не со зла, а так, играючи в «барыню-служанку», и папа снял ремень и стеганул меня, я испытала такой ужас, какого никогда больше не испытывала… Но это был нужный урок, да, па?
— Если ты так считаешь, — Вернье достал из кармана коробочку с сосудорасширяющим лекарством, положил таблетку под язык.
— Что? — спросила Мари. — Тебе плохо?
— У него постоянно скачет давление, — сказала Гала, — особенно когда он волнуется…
— А тут еще я со своими делами…
— Он очень волновался, когда тебя не было, Мари. Он жил тем, что ты к нему приедешь… Как это замечательно, что ты приехала…
— А завтра после лекции папу начнут поносить, отберут кафедру и перестанут печатать…
— Уже перестали, — заметил Вернье, — но это пустяки, никуда они не денутся… Главное, что мы с тобою точно придумали, как поступить завтра, это будет красивый удар…
— Помнишь, — Мари немножко повеселела, — как мы привезли бабушку в Дюнкерк и сказали ей, что это Бискайский залив, и наша слепенькая общительная бабуля стала расспрашивать всех на пляже, что это за новый Дюнкерк появился здесь?
— Помню. Все помню, будь я трижды неладен.
— И я, — кивнула головой Мари.
— А я чаще хочу забыть, что было, — сказала Гала. — Мари, пожалуйста, поправь плед, я же чувствую, как сквозит…
Мари закуталась; Вернье хмыкнул.
— Девочка стала похожа на шотландского стрелка.
— Знаешь, о чем я думала последние семь часов, па?
— Нет.
— Я думала про то, какое же это треклятое слово «собственность». Бедный Томмазо Кампанелла, как он мечтал о «городе солнца»… А такое невозможно… Увы… Разве бы стала я так метаться, не чувствуя, что мой Мигель под ударом? Не стала бы… Мой, и все тут…
— Но ведь ты прощаешь ему любовь к Гаривасу?
— Разные понятия.
— Почему? Просто ты его еще очень уважаешь… Ты ведь никому не позволишь сказать про него дурное слово? Конечно, не позволишь… Ты ведь никому не разрешишь обсуждать его слова, дела, поступки, ты убеждена, что он поступает верно, любит тех, кого надо, окружает себя теми, в ком уверен… Ладно, не сердись, не буду, прости… Просто я здорово старею, а поэтому делаюсь чересчур обидчивым…
Папас принес вино, налил Вернье, тот попробовал.
— Сказочно.
Только после этого обязательного ритуала Папас наполнил бокалы дамам и спросил:
— Поставить нашу критскую музыку? Или хочется тишины?
— О, пожалуйста, поставьте вашу музыку, — ответила Мари.
— Я с вами потанцую, — пообещал Папас, — я всегда танцую с моими постоянными клиентами, да, Гала?
— Он ее отобьет, — пожаловался Вернье дочери, — они постоянно переглядываются у меня за спиной.
— Не отобьет, — заверила Мари. — Только глупая женщина может уйти от такого красивого, умного и доброго, как ты…
— Поняла, подруга? — Вернье гордо взглянул на Гала. — Папас, еще пару бутылок, я сегодня хочу от души пить.
— И всю ночь потом глотать лекарства, — упрекнула Гала.
— Вы лишены слова, мадемуазель, — сказал Вернье. — Шат ап!36
— Мари, хочешь устриц? — спохватилась Гала. — Здесь напротив допоздна их продают, совсем забыла! Я сейчас!
— Не надо, Гала! — но та уже шла к выходу, натягивая на ходу пальто. — Я сейчас, — и выбежала.
— Не слишком ли ты много говоришь только со мной одной? Про понятное нам, про нас с Гансом? Гала, может быть, обидно.
— Я все эти месяцы только про вас и говорил с ней, с кем же еще?
— А с собой?
— С собой я не говорил. С самим собою я плакал, человечек…
— Если все хорошо кончится, давай поедем все вместе в Гаривас, а?
— Приглашаешь?
— Конечно. Купим тур и поедем на две недели… Он будет счастлив…
— Ты любишь его, Мари? Или ты любишь свою любовь к нему?
— А разве это не одно и то же?
Вернье покачал головою.
— Нет, маленькая, это совсем не одно и то же.
— Я говорила об этом с одним русским…
— Его зовут Степанов?
Мари рассмеялась.
— О, какой ты хитренький, папочка! Откуда знаешь?
— Он был у меня…
— И рассказывал… Вы чем-то очень похожи…
— Ну, еще бы… Консерватор Вернье и коммунист Степанов…
— Вы похожи тем, как любите своих детей…
— Давай выпьем за Ганса?
— Давай. Только подождем Гала.
— Бесполезно. Она полчаса будет выбирать тебе самые вкусные устрицы и десять минут торговаться, чтобы купить их за полцены… Давай выпьем за то, чтобы Ганси скорее приехал сюда и мы посидели бы здесь, у Папаса, попировали и вы наконец обжили бы ваши комнаты…