Мари сказала:
— Вы так все это изобразили, так грустно, что мне выпить захотелось… Не «розе», а чего-нибудь покрепче… С хлебом и луковицей.
— Угощаю.
— Слушайте, пожалуйста, не сердитесь, но я терпеть не могу, когда меня угощают мужчины… У нас же принято все калькулировать: если ты привел меня в ресторан, напоил и вкусно накормил, то я просто-напросто обязана лечь с тобой в постель, а этого ни вам не надо, ни мне… У меня поэтому идиосинкразия на угощения… Нет, правда, здесь все считают автоматически: удовольствие в доме любви стоит пятьдесят франков, а хороший ужин с вином пятьдесят семь, шестьдесят; один к одному, никаких проблем; у меня такое ощущение, что мужчины, которые приводят в кабаки молодых подружек и деловито раскладывают на коленях салфетки, готовятся не к тому, чтобы вытереть рот после еды, а промокнуть любовный пот, честное слово…
— Когда дали Москву, вы рассказывали мне про то, как вы и брат…
— Хорошая же у вас память… Мне расхотелось говорить об этом… Весь мир живет одинаковыми проблемами, одним и тем же. Словом, дети, даже девочки, а может, именно девочки не прощают отцам их счастья, особенно если оно позднее. Чего в этом больше — обиды, непонимания, собственничества, то есть ревности, или эгоизма, — не знаю… Но это так… И не приведи вам бог с этим столкнуться, но вы столкнетесь еще, обязательно столкнетесь, господин Степанов.
— Вы когда пьете, хотите есть?
Она пожала плечами.
— Так ведь мы пьем после еды, это, говорят, только одни русские могут пить и до еды, и во время… Мы экономные, всему свое время…
— Верно, — согласился Степанов, — вы экономные, мы дурни дурнями, а проблемы у всех, считай, одни… Помирились с папой?
— Да как сказать… Он и не обижался на меня, он написал мне тогда: «Я жду, я всегда с тобой, не поддавайся черным магиям, старайся быть справедливой, не меряй людей своей меркой, каждый человек — это мир, астрономы не успевают понять планеты за целую жизнь, а ты выносишь приговор за неделю, справедливо ли это?» Но ведь это слова, — сказала Мари и снова закурила. — А слова — суть бессилие дела.
— Уйдем в дебри, — заметил Степанов. — В чем-то вы правы, действительно слово порой есть бессилие дела, но ведь «вначале было слово»… Как ни крути, но в этой позиции спор с библией бессмыслен… Другое дело, каждый человек, то есть мир, замкнут в себе, хотя подобен ближнему, и то, что истинно для вас, не обязательно будет принято мною, как ни доказывайте вы свою правоту: мысль изреченная есть ложь.
— А как же быть тогда с другим постулатом?
— Каким?
— Истина в слове, ибо в нем сокрыта наша индивидуальность, а на свете нет ничего более подлинного, чем индивидуальность. Согласны?
— Если человек смог сказать свое слово и его слово услышано, — улыбнулся Степанов, — это одно дело… Но ведь сколько слов не прозвучало… Сколько мыслей не высказано вслух, Мари… Мне вообще-то кажется, что приказное влияние безнравственно и бесплодно; действительно, выразить себя можно лишь словом, мелодией, картиной; каждый человек значителен в той степени, в какой в нем заложен дар художника…
— Нет, — Мари покачала головою, — не согласна. Если человек умеет читать Гарсиа Лорку, наслаждаться Эль Греко, думать над словами Розы Люксембург, если он наделен даром слышать в самом себе музыку Чайковского, тогда он соучастник творчества, потому что сохраняет прекрасное, не дает ему исчезнуть, значит, он тоже художник.
— Это вы к тому, что творчество обязательно двусторонне? — спросил Степанов. — Художник не только тот, кто обращается к читателю или слушателю, но и тот, который читает и слушает?
Мари кивнула.
— Я не спорю, — сказал Степанов. — Сплошь и рядом, кстати говоря, читатель видит в книге куда больше, чем там написано. Но это исключение из правил.
— Так ведь всякое исключение лишь подтверждает правило…
— Наши с вами отношения — исключение из правил? — поинтересовался Степанов. — Или?
— Черт его знает… Вы мне нужны в моем деле… Я бы пошла в атаку с кем угодно, только б сделать то, что я обязана сделать… А теперь я присмотрелась к вам… И мне кажется, что давно вас знаю, а это у меня бывает, только если я встречаю хороших людей…
— Я последнее время стал бояться времени, — сказал Степанов. — Так страшно и постоянно стал его чувствовать… Мины рвутся рядом — столько друзей ушло, столько прекрасных людей покинули землю первыми… И мне порою делается трудно жить оттого, что я боюсь не успеть сделать то, что обязан; впору наговаривать сюжеты ненаписанных рассказов, пусть следующее поколение литераторов реализует…
— У них будут свои.
— Нет, — Степанов покачал головой. — Как утверждают критики, в мировой литературе всего тридцать семь сюжетов. А меня, например, давно мучает сюжет, я хочу написать очень длинную повесть всего лишь об одном часе, но боюсь, что не смогу…
— Расскажите.
— Расскажу, — он приблизился к Мари, и она увидела, какие у него усталые, сосредоточенные глаза. — Представьте себе две линии. Один человек — не важно, мужчина или женщина, скорее даже женщина — на гребне успеха; я не знаю, в чем это проявляется — в искусстве ли, науке, музыке, — но моя героиня обязательно должна быть связана с творчеством… Только если человек решился раскрыть себя, он сможет узнать другого; узнав другого, он сделается слышным многим, а это и есть гребень успеха… И вот эта женщина, да, непременно женщина, садится за руль машины и несется по ночной дороге к своему другу… Или подруге… Или к маме, я не знаю, к кому, но к очень дорогому ей человеку, чтобы рассказать о своем счастье. Вот… А вторая линия — это история старика, бездомного и одинокого, который пережил самого себя, он остался один в этом мире, и ему страшно жить здесь, он хочет уйти к тем, кто был с ним в лучшие его годы, но боится сделать это сам, нужно мужество, чтобы подвести черту, понимаете? И, отыскивая того, кто поможет ему, кто сделает это за него, он бросается под колеса машины, за рулем которой сидит женщина, совершившая открытие, которое должно принести человечеству счастье… Ну, не знаю, нашла вакцину против рака… Или придумала, как обезвредить в воздухе атомные ракеты, или написала прекрасные стихи… И она сбивает этого старика… Понимаете?
— Зачем писать гимн несправедливости?
— Вот видите. — Степанов пожал плечами. — Я еще не написал, а вы уже меня раскритиковали…
— Вольно обращаетесь со словом «критика». По-моему, критика, если это серьезно, обязательно исповедь, автобиография, признание… Я просто высказала свою точку зрения… Если б вы напечатали это, я бы написала что-нибудь против вас, исследуя себя, мне было бы так больно и горько это сделать, но я писала бы, ночи напролет писала…
— Значит, задел сюжет?
Помедлив, она ответила:
— Задел…
Степанов откинулся на спинку высокого деревянного стула.
— Или еще… Не сюжет даже, а название: «Усталость, усталость, ничего, кроме усталости»… Писатель все время хочет написать этот рассказ, а его друг, доктор, узнав о его желании, ставит диагноз: тяжелая форма диабета…
— Да ну вас!
— Ладно, Маша, — Степанов улыбнулся. — По-русски вас бы называли не Мари, а Маша… Теперь по поводу нашего с вами предприятия…
Мари посмотрела на экран телевизора, начали передавать последние известия; обозреватель комментировал речь Рональда Рейгана; играл, чересчур старательно расставлял акценты, стараясь при этом сохранить чувство юмора, так принято на западе Европы: солидаризироваться с атлантическим колоссом, но при этом относиться к нему, как к шаловливому ребенку — без присмотра опытной няни может набедокурить…
— Я не верю ни одному слову Шора, — сказала Мари. — Решилась было поверить ему, но не могу, понимаете? Я слишком хорошо узнала полицейских, когда совсем еще девочкой ходила на демонстрации с Ульрикой Майнхоф, а потом, в Париже, с Кон-Бэндитом… Для них, для наших фликов даже такие актеры, как Ален Делон и Алек Гиннесс, — доверчивые агнцы, они переигрывают их, как дважды два, расставят капканы, запугают, обхитрят…