К середине третьего дня он очнулся. Увидел у кровати хрупкую большеглазую девушку в высокой накрахмаленной шапочке с красным крестом и подмигнул. Девушка не ответила ни улыбкой, ни смущением, а почему-то вскочила со стула и уставилась на него с испуганной готовностью. Должно быть, здорово изменился, подумал он. Обычно женщины по-иному реагировали на его заигрывания.
— Как вас зовут? — спросил он с легкой досадой.
— Лена Октябрева, — по-школярски быстро ответила она.
— Какой глупый и совершенно фантастический сон приснился мне, — сказал он потягиваясь.
— Какой же? — пролепетала сестричка, нервно поправляя шапочку.
— Вы любите фантастику?
Она молча кивнула и покраснела.
— Неправда, обожаете стихи и любовные романы. Ну да неважно. Так вот, сон мой хоть и фантастический, но не совсем. Мы с профессором Косовским как раз работаем над этой проблемой… Потом расскажу о ней подробней. Приснилось, будто влез я в шкуру другого человека. Да-да, в самом прямом смысле. Знали бы, как это жутко. И такой явственный сон, бр-р. Как бы после него не отказаться от своих экспериментов. Будто подхожу к зеркалу, гляжусь в него, а там вовсе не я, синеглазый и прекрасный, а какое-то чучело. Глазки маленькие, заплывшие, сам толстячок, а уверяет, будто он — это я. Вот что значит заработаться. Последнее время я дневал и ночевал в лаборатории. Есть у меня обезьянка… Но об этом после. И вот снится, вроде снял рубашку, смотрю, а у меня вся грудь покрыта поросячьими шерстинками. И пальцы — слышите! — пальцы как у фотографа от химикатов, когда не пользуются пинцетом. Вот эти мои пальцы. Да так ясно… — Он замолчал и побледнел. — Вот! Опять не мои! Надо бы сказать профессору. — Он рванулся с кровати, но девушка неожиданно сильно придержала его.
— Лягте, прошу вас! Я все объясню, — горячо заговорила она. — Об этом пока нельзя, но лучше я, чем кто-нибудь. Никто не знает, что я соседка Ивана Игнатьевича. Того самого, Бородулина. Нет, лучше с самого начала. Только лягте, умоляю!
Он опустился на подушку и жадно повернул к ней лицо. В глазах его она прочла безумную догадку и, вхлипнув, подтвердила:
— Да-да, это так.
— Но ведь не может быть! — Он рванул на себе рубаху, тупо уставился на грудь в мелких завитушках рыжеватых волос.
— Не надо, — девушка укрыла его одеялом до подбородка. Он не сопротивлялся, лежал, молча вздрагивая.
— Напрасно переживаете. То есть я другое хотела сказать, — сбивчиво начала Октябрева. — То, что с вами случилось, не укладывается в голове, и я, право, не знаю, как вы перенесете все это. Но вам все равно повезло. Вы уже было скончались и вот вы живы. Не перебивайте! Да-да, ваша личность жива! А разве было бы лучше, если б проснулись, скажем, совсем без рук и без ног? Да вам, может, повезло так, как никому, кто попадал под машину! Учтите, Иван Игнатьевич был по-своему обаятелен. Но когда вы вот так, как сейчас, смотрите на меня, я не узнаю его, он подурнел. У него был совсем другой взгляд. — Она перевела дыхание. — Простите, я так сумбурно все изложила. — И покосилась на дверь. — Только, пожалуйста, не выдавайте меня, а то не зачтут практику. Мне очень, очень жаль Ивана Игнатьевича — он был прекрасным человеком. Когда я училась в десятом классе, он сфотографировал меня на велосипеде, и это фото заняло первое место на республиканской выставке. И вообще я обязана ему жизнью. — Она заплакала, но вскоре успокоилась и рассказала, как однажды зимой, еще девчонкой, каталась на коньках по замерзшему ставку, вдруг лед надломился, и она стала тонуть. А тут, на счастье, Иван Игнатьевич проходил и бросился к полынье. Спас. — Не знаю о ваших нравственных достоинствах, — закончила она, — но Иван Игнатьевич был редкой доброты человеком. Вы должны быть благодарны ему. И любить его.
— Его? Любить? — пробормотал вконец подавленный больной.
Девушка сидела, шмыгала носом и гладила его по руке, не отдавая себе отчета в том, кого же она все-таки успокаивает, Бородулина или Некторова. Он бездумно смотрел на нее и молчал. Наконец голосом Бородулина проговорил:
— Оставьте меня в покое.
— Нет, — возразила она. — Не имею права.
— Вы злая, ужасная. Никогда еще не встречал такой интриганки, — вдруг спокойно сказал он. — Насмотрелись дурных фильмов и разыграли передо мною фарс. Позовите профессора.
— Меня же из училища исключат, — ахнула девушка.
— А мне плевать! Профессора! Сюда! — вскрикнул он.
3
— Нельзя же так, Миша, — волновалась жена Косовского. — Взгляни на себя, в кого превратился. Неужели тебя мучает правомерность самой операции? — Она поставила перед мужем тарелку с жарким и села, облокотись на стол.
— Конечно, нет. Из двух трупов один выжил — счет в нашу пользу.
— А где он будет работать? И кто он теперь по паспорту?
— Что за глупые вопросы! Конечно же, он — Векторов. — Перефотографируется и ознакомит милицию с нашей документацией. Да разве печалиться надо об этом?
Он замолчал и стал без аппетита ужинать.
Зоя Павловна вздохнула. Двадцать пять лет из своей медицинской практики муж посвятил проблеме пересадки мозга. Сегодняшняя ситуация могла бы обернуться для него звездным часом, не окажись пациентом его коллега и правая рука.
— Жаль Виталика, — сказала она. — Такой был интересный, представительный. И как перенести это — сегодня тебе двадцать восемь, а завтра тридцать пять? Лучше бы наоборот. Да-да, куда счастливей выглядела бы эта история, если бы мозг Бородулина пересадили Некторову.
— О каком счастье ты говоришь? — поморщился Косовский. — Вспомнил скорбные глаза матери Некторова. Там, на похоронах, так и подмывало сообщить ей, что сын воскрес, что его прекрасный, чудом уцелевший мозг, живет в другом человеке, чей мозг умер почти одновременно с израненным телом Некторова. Но неизвестно, какую реакцию это вызвало бы у старой, убитой горем женщины. Жена Бородулина тоже пока ничего не знает — ей сказали, что свидания с мужем недопустимы из-за его тяжелого состояния. Не назывались имена пострадавших и в газетных информациях.
А время шло, близились сложности, о которых еще до катастрофы с Некторовым велись в лаборатории полушутливые разговоры. Зато теперь не до шуток. Все гораздо драматичней и сложней, чем представлялось при операциях над обезьянами.
После того, как практикантка неожиданно облегчила задачу, посвятив больного в курс событий, Косовский по-иному повел себя. Каждое утро сеансами гипнотерапии больному внушали, что его мозг и тело находятся в полном согласии, что тело не причиняет ему никаких неудобств, что оно, каким бы ни было, — его, настоящее, живое, родное и любимое. По некоторым признакам сеансы имели успех — исчезли ипохондрия и депрессия, тяжелая углубленность в себя. И все-таки угрюмый тип со взглядом мизантропа и циника не был похож ни на Бородулина, о котором Косовский кое-что узнал от его жены, ни на любимого ученика. Это был новый человек с неизвестным, как у младенца, прошлым и будущим.
Няни жаловались, что постоянно приходится выметать из палаты осколки зеркал. Когда же персоналу было запрещено покупать зеркала, больной устроил бунт, объявил голодовку, грозился разбить трюмо в коридоре. Пришлось махнуть рукой, и опять няни с ворчанием выметали осколки. Каждый день больной подолгу смотрелся в зеркало, швырял его об пол и просил купить новое. Будто в том, новом, надеялся увидеть свой прежний облик. Тогда Косовский отдал распоряжение, которое поначалу многих возмутило. Клин вышибают клином, решил он и приказал зазеркалить часть потолка над кроватью. Пусть изучает себя во всех деталях и в любое время. Кое-кому это показалось издевательством, но он настоял на своем. И что же? Оперированный вдруг притих. Часами лежал и обследовал свой новый образ, как бы приспосабливаясь и привыкая к нему. Он будто прилаживал его к себе, как дурно сшитый костюм, обдумывал, как сделать, чтобы тот был по фигуре. В минуты такого самоуглубления Косовский старался не мешать ему, а постовой сестре посоветовал, чтобы та почаще оставляла больного наедине с собой.