Творческий кризис, отторжение от читателей стало одной из причин, толкнувших Маяковского к самоубийству. Другой равнозначной причиной, по мнению биографов, была неустроенность личной жизни.
12 апреля 1930 г., за два дня до смерти, он написал прощальное письмо:
«Всем
В том, что умираю, не вините никого, и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет. Лиля, люби меня.
Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.
Как говорят —
„инцидент исперчен“, любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете
и не к чему перечень взаимных болей,
бед
и обид.
Счастливо оставаться.
Владимир Маяковский.
12.4.30 г.
Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.
Сериозно — ничего не поделаешь.
Привет.
Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться.
В. М.
В столе у меня 2000 рублей — внесите в налог. Остальное получите с Гиза. В. М.»
Маяковский, написав это письмо, два дня еще оттягивал роковой поступок. Накануне дня смерти он посетил вечеринку у Валентина Катаева, где встретился с Вероникой Полонской.
«Обычная московская вечеринка. Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга…» Маяковский, по воспоминаниям Катаева, был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний.
Его пытались вызвать на борьбу остроумия молодые актеры Борис Ливанов и Яншин, но Маяковский отмалчивался.
«Память моя, — пишет Катаев, — почти ничего не сохранила из важнейших подробностей этого вечера, кроме большой руки Маяковского, его нервно движущихся пальцев — они были все время у меня перед глазам сбоку, рядом, — которые машинально погружались в медвежью шкурку и драли ее, скубали, вырывали пучки сухих бурых волос, в то время как глаза были устремлены через стол на Нору Полонскую — самое последнее его увлечение, — совсем молоденькую, прелестную, белокурую, с ямочками на розовых щеках, в вязанной тесной кофточке с короткими рукавчиками, что придавало ей вид скорее юной спортсменки… чем артистки Художетсвенного театра вспомогательного состава…
С немного испуганной улыбкой она писала на картонках, выломанных из конфетной коробки, ответы на записки Маяковского, которые он жестом игрока в рулетку время от времени бросал ей через стол…
Картонные квадратики летали через стол над миской с варениками туда и обратно. Наконец конфетная коробка была уничтожена. Тогда Маяковский и Нора ушли в мою комнату, отрывая клочки бумаги от чего попало, продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль.
Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала — он не соглашался. Вечная любовная дуэль.
Впервые я видел влюбленного Маяковского. Влюбленного явно, открыто, страстно. Во всяком случае, тогда мне казалось, что он влюблен. А может быть, он был просто болен и уже не владел своим сознанием…»
Маяковский ушел от Катаева в третьем часу ночи. Надевая пальто, он хрипло кашлял.
— А вы куда? — спросил Катаев почти с испугом.
— Домой, — ответил Маяковский.
— Вы совсем больны. У вас жар! Останьтесь, умоляю. Я устрою вас на диване.
— Не помещусь.
— Отрублю вам ноги, — попытался сострить Катаев.
— И укроете меня энциклопедическим словарем «Просвещение», а под голову положите юбилейный прибор вашего дяди-земца?.. Нет! Пойду лучше домой. На Гендриков.
— Кланяйтесь Брикам, — сказал тогда Катаев. — Попросите, чтобы Лиля Юрьевна заварила вам малины.
Нахмурившись, Маяковский ответил, что Брики в Лондоне.
— Что же вы один будете там делать?
— Искать котлеты. Пошарю в кухне. Мне там всегда оставляет котлеты наша рабыня. Люблю ночью холодные котлеты.
Катаев пишет, что в этот момент он почувствовал, как одиноко и плохо Маяковскому. Прощаясь, продолжает Катаев, он «поцеловал меня громадными губами оратора, плохо приспособленными для поцелуев, и сказал, впервые обращаясь ко мне на „ты“ — что показалось мне пугающие-странным, так как он никогда не был со мной на „ты“:
— Не грусти. До свидания, старик».
По воспоминаниям Полонский, Маяковский был в тот вечер груб, откровенно ревнив.
Ночью, проводив Яншина и Полонскую до Каланчевки, Маяковский отправился в Гендриков переулок. До утра он не спал, а утром на заказанной машине в половине девятого заехал за Полонской, чтобы отвезти ее на репетицию в театр.
По дороге он начал говорить о смерти, на что Полонская просила его оставить эти мысли. По ее словам, поэт ответил: «Глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела».
До театра заехали в комнату Маяковского на Лубянке. Началось очередное «выяснение отношений». Маяковский нервничал, требовал ясно и определенно ответить на все его вопросы, чтобы решить все раз и навсегда. Когда Полонская напомнила, что опаздывает на репетицию, Маяковский взорвался.
— Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
«Владимир Владимирович, — вспоминает о дальнейшем Полонская, — быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтоб я с этой же минуты осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры нелепость, говорил он.
Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня же на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду.
… Я ответила, что люблю его, буду с ним, но не могу остаться здесь сейчас. Я по-человечески люблю и уважаю мужа и не могу поступить с ним так.
И театра я не брошу и никогда не смогла бы бросить… Вот и на репетицию я должна была обязательно пойти, и я пойду на репетицию, потом домой, скажу все… и вечером перееду к нему совсем.
Владимир Владимирович был не согласен с этим. Он продолжал настаивать на том, чтобы все было немедленно или совсем ничего не надо. Еще раз я ответила, что не могу так…
Я сказала:
„Что же вы не проводите меня даже?“
Он подошел ко мне, поцеловал и сказал совершенно спокойно и очень ласково:
„Нет, девочка, иди одна… Будь за меня спокойна…“
Улыбнулся и добавил:
„Я позвоню. У тебя есть деньги на такси?“
„Нет.“
Он дал мне 20 рублей. „Так ты позвонишь?“ „Да, да“.
Я вышла, прошла несколько шагов до парадной двери. Раздался выстрел. У меня подкосились ноги, я закричала и металась по коридору. Не могла заставить себя войти.
Мне казалось, что прошло очень много времени, пока я решилась войти. Но, очевидно, я вошла через мгновенье: в комнате еще стояло облачко дыма от выстрела. Владимир Владимирович лежал на ковре, раскинув руки. На груди его было крошечное кровавое пятнышко.
Я помню, что бросилась к нему и только повторяла бесконечно: — Что вы сделали? Что вы сделали?
Глаза у него были открыты, он смотрел прямо на меня и все силился приподнять голову.
Казалось, он хотел что-то сказать, но глаза были уже неживые…
Набежал народ. Кто-то звонил, кто-то мне сказал: — Бегите встречать карету скорой помощи!»
Маяковский выстрелил в себя в 10.15 утра. В 10.16 станция скорой помощи приняла вызов, в 10.17 машина с медиками выехала. Когда Полонская спустилась во двор, машина уже подъезжала. Но врачи могли только констатировать летальный исход.
Следователь Сырцов, начавший расследование смерти поэта, в тот же день заявил для печати, что самоубийство Маяковского произошло по «причинам сугубо личного порядка, не имеющим ничего общего с общественной и литературной деятельностью поэта».