Первый месяц Нагорный часто заходил после работы к Каргину, подолгу разговаривал с ним. Однажды во время такой беседы Нагорный рассказал ему о событиях 1905 года в Чите. Рассказывал он тоном безучастного ко всему человека. Он ни сочувствовал, ни осуждал, словно старался подчеркнуть, что говорит об этом как человек сторонний. И все же один раз его слова насторожили Каргина. Рассказывая о разгоне большой демонстрации во время похорон убитых жандармами рабочих Читы-Первой, Нагорный не то шутя, не то серьезно сказал:
— Станичники тогда на славу поработали. Полосовали шашками и нагайками так, что к вечеру все больницы были завалены избитыми. Отличная была работа!
— Стало быть, следовало, если пороли, — сказал с улыбкой, но жестким голосом Каргин.
Глаза Нагорного как-то странно блеснули, и что-то похожее на внутреннюю боль исказило его красивое, чернобровое лицо. Каргину тогда показалось — ударит сейчас кулаком по столу Нагорный, встанет и скажет ему злые, идущие от сердца слова, каких он еще не слыхал от него. Но сказал кузнец совсем иное.
— Да, стало быть… — выдавил он безликую фразу, прячась в тень от самовара. Потом поглядел на свои часы, удивился, что так долго просидел в гостях, и стал прощаться.
После этого разговора отношение его к Каргину изменилось. При встречах он по-прежнему первый вежливо раскланивался с ним и разговаривал как будто охотно, но разговоры вел самые пустячные. Захаживать же к нему стал все реже и реже, а потом и совсем прекратил свои посещения. Каргин решил, что он просто много работает и сильно устает. «Перестал ходить — не ходи. Дело твое, — думал он о Нагорном. — Важно, что уважение мне оказываешь. Почти задаром исправил жнейку и конные грабли, сковал железные оси для новой телеги. Выгода от тебя большая, а это самое главное».
Старый мунгаловский кузнец Софрон, повстречав однажды Каргина, принялся жаловаться на Нагорного, что он отбил у него всю работу. В ответ Каргин только расхохотался.
— Напрасно ты на него несешь. Ты лучше поучись у него, как надо свое дело делать. Это не кузнец, а чистое золото. Он тебе любую машину с закрытыми глазами исправит. Да что машины, если он даже самовар лудит и такие замки делает, к каким ни один мазурик ключа не подберет. Мой тебе совет — подружись с ним и выведай все его секреты. Он поживет да уедет, а ты останешься.
— Стар я, паря, чтобы на поклон к молокососу идти. А ты бы все-таки сказал ему, что старого кузнеца обижать не след. Мне ведь пить-есть надо да и семью кормить.
— Ладно, ладно, — пообещал Каргин, — скажу я ему, чтобы коней он ковать не брался, а посылал с ними к тебе.
Семен Забережный познакомился с Нагорным, когда уже наслышался о нем от других. Пришел к нему с просьбой наварить заплату на треснувшую литовку. Нагорный мельком глянул на литовку и веселым тенорком сказал:
— Можно наварить заплату. Дело нетрудное.
— А сколько за работу сдерешь? — угрюмо осведомился Семен.
Нагорный оглядел его с ног до головы и рассмеялся:
— Заноза ты, видать, добрая. Сдерешь… И где это ты только учился такому обращению? Другой бы на моем месте тебя за это самое «сдерешь» из кузницы выгнал, а я, уж так и быть, стерплю. Я о тебе кое-что слышал. Такие люди, как ты, мне нравятся.
— Какие же это такие?
— А те, которые всё правду на белом свете ищут и никому не дают себе в кашу плюнуть.
— В кашу-то мне не плюют, это верно, — согласился Семен. — Да вот только я этой каши по году в глаза не вижу.
— Сюда, что ли, закладываешь? — стукнул себя Нагорный пальцем по кадыку.
— Не больше, чем другие.
— В чем же тогда дело? Может, ты спать любишь?
— А ну тебя с твоими разговорами… Давай говори свою цену, да будем работать. Нечего зря зубы чесать.
— Моя цена — гривенник. Если устраивает — становись к мехам.
Семен молча скинул с себя старенькую волосяную куртку, засучил рукава много раз стиранной рубахи и принялся раздувать мехи. В горне тотчас же встрепенулось и загудело, разрастаясь, пламя. Нагорный отыскал в куче валявшейся у порога железной рухляди небольшой обрубок полосового железа и бросил его в горн. Затем сунул туда же и литовку. Когда обрубок раскалился добела, он выхватил его оттуда щипцами и понес к наковальне. Семен уже ждал его с занесенным молотом в руках.
— Бей! — скомандовал Нагорный. И дело пошло. А через полчаса Семен уже любовался своей литовкой, на которой отливала синевой аккуратная наварка. Уходя из кузницы, он сказал Нагорному:
— Приходи в воскресенье посидеть, чайком побаловаться.
— Зайду, зайду, — охотно согласился Нагорный.
И в первое же воскресенье вечером он зашел к Семену. Поздоровался с ним и с Аленой за руку, извинился, что не мог прийти днем, и выставил на стол бутылку водки и круг завернутой в газету колбасы. Алена принялась было зажигать лампу, но он сказал ей:
— Вы, хозяюшка, сначала ставни закройте, а потом зажигайте свет. Нечего прохожим видеть, кто у вас в гостях.
Засиделся он у Забережных чуть не до рассвета. Когда Семен вышел проводить его за ворота, в поселке уже горланили петухи и над Драгоценкой висела белая полоса тумана.
Утром Семен отправился к Улыбиным. Северьяна с Романом он застал под сараем, где они мастерили грабли. Поговорив с ними, пошел к Андрею Григорьевичу, который сидел на кухне за столом и чаевничал в одиночестве.
— Хочу я тебе кое-что про вашего Васюху рассказать, — шепнул он ему украдкой от Ганьки, сидевшего на пороге и занятого кормлением толстого рыжего щенка.
Они ушли в горницу, прикрыв дверь за собой, и Семен, взяв с него обещание молчать об услышанном, стал рассказывать.
Из всего его рассказа понял Андрей Григорьевич, что пострадал Василий за правду, что нужно не сетовать на него, а гордиться им.
— От кого же ты это все узнал? — спросил он под конец Семена.
— От умного человека, а кто он такой и где живет, ты лучше и не пытай. Все равно не скажу. Я ведь все это не зря пересказать тебе надумал. Хочу, чтобы не убивался ты за Васюху и дожил до того дня, когда он домой вернется.
XXV
Мунгаловцы ведут свою родословную от участников пугачевского восстания — яицких казаков, сосланных в каторжные работы на нерчинские заводы. Отбыв двадцатилетнюю каторгу, оставшиеся в живых пугачевцы пошли на поселение в окрестности рудных гор на земли кабинета его императорского величества, называемые в простонародье «кабинетскими». Приписанные к заводам, доставляли они туда лес и уголь, возили руду, сеяли на раскорчеванных пашнях казенную десятину. Эту повинность они выполняли не только за себя, но и за всех престарелых, увечных, недужных членов крестьянской общины. Свободного времени для своих работ оставалось им в самый обрез. Мунгаловцев не брали в солдаты. Более страшная участь была уготована им. Каждый здоровый парень, едва достигнув семнадцати годов, уходил на двадцатилетнюю барщину самых богатых российских помещиков — царей. Мало кто из них возвращался обратно из шахт Благодатска и Зерентуя, из разрезов Кары. Встречали свой смертный час они, подкошенные цингой или тифом, запоротые на кобылинах розгами или батогами.
Так продолжалось до тех пор, пока не началось, с экспедиции капитана Невельского, возвращение Амурского края России. Еще в середине семнадцатого века смелый опытовщик Ерофей Хабаров с ватагой якутских казаков пришел на Великую реку. Разбив дауров, занял он укрепленный город Албазин и построил в нем острог. Из Албазина Хабаров спускался в низовья Амура, брал и зорил даурские крепостцы, облагал население ясаком. По его следам пришли на амурские берега приказчики и воеводы. Тогда-то под Албазин неожиданно и нагрянуло многотысячное китайское войско при ста пятидесяти пушках. Казаков в Албазине оказалось не более двух-трех сотен. Воевода Толбузин, выговорив у китайцев право своему малочисленному отряду беспрепятственно удалиться, сдал город. Китайцы ограбили уходящих, сожгли Албазин до основания и уплыли обратно. Осенью в том же году, получив подкрепление в Нерчинске, Толбузин вернулся на Амур, восстановил острог. Через полгода снова явилась семитысячная китайская армия с множеством пушек и обложила Албазин. Но, узнав, что в Пекин едет русский посол Головин, китайцы сняли осаду. В Серединное царство, к богдыхану, Головина не допустили. Китайские уполномоченные с большим войском прибыли в Нерчинск. Головина вынудили пойти на уступки. После долгих переговоров был подписан Нерчинский договор, по которому Амур оставался за китайцами. Границей были признаны Аргунь и Становой хребет. Но русские не помирились с потерей Великой реки, являющейся ближайшей дорогой в Охотский край и на Камчатку.